Лариса помолчала, а потом жёстко добавила: — Деньги-то у него водились. И немалые. Я точно знаю.
Я вдруг понял, что она после исчезновения Николая обрыскала весь дом, но, видимо, ничего не нашла.
В воздухе опять повисло тягостное безмолвие.
— Ну, я, пожалуй, пойду, — сказал я. — Ещё сколько времени до дому добираться.
— Конечно, езжайте, — с явным облегчением сказала Лариса. — Темнеет сейчас рано.
Прощаясь возле калитки, я спросил: — А с домом-то что будет? Хороший дом, большой…
— Не знаю, — сказала домработница. — Я сюда ещё один раз приеду, запру всё. Пусть государство разбирается. Вы поторопитесь. Говорят, тут шайка бездомных собак объявилась. — С этими словами она захлопнула калитку.
Я шёл по протоптанной мною же тропинке в быстро смеркающийся вечер и думал, что не так уж плохо быть обывателем. Через несколько часов дома меня ждал вкусный ужин, лопотание дочки, которая в следующем году пойдёт в школу, теплая женушкина постель. Я выпью с мороза рюмочку, а то и две. Жизнь прекрасна и удивительна, особенно если не заморачиваться.
Мне показалось, что вдали мелькнул силуэт человека. «Неужто, Николай?!» — подумал я. Я остановился и принялся вглядываться.
«Он считал себя человеком эпохи, давно канувшей в Лету. А ведь не дурак же был и не сумасшедший. Но родился-то и жил в наше время, и зачем ему нужны были эти игры в подкидного с судьбой. Жил, судя по всему, странно и исчез также по-идиотски».
Я поймал себя на мысли, что слово идиот только в наши дни стало ругательным, а раньше просто означало — блаженный. Блаженный это и не хорошо и не плохо. Это другой взгляд на мир, наверное, очень высокомерный, вполне под стать этим древним римлянам. Это ведь блажь быть блаженным, а блажь от скуки, от пресыщения, от того, что все вокруг тебя носятся. Я понял, что начинаю рассуждать точь-в-точь как Николай.
«Чего он добился, чего он хотел показать своей жизнью? Как там? „Моменте морэ“… Чего, собственно говоря, о ней помнить. Она придёт и заберёт, не спрашивая. Точно, права Лариса. Алхимик. Искал этот свой философский камень, может и сейчас ищет. А, может, понял, что и нет никакого камня на самом деле. Что на самом деле надо жить, а не мудрить. Или что… Как он тогда назвал философов? Люди со странной усмешкой? Или к ним относятся со странной усмешкой?»
Мороз рассеял видимость человеческого силуэта, я поглубже натянул вязаную шапочку и зашагал в сторону трассы, оставляя за собой обломки этих вечных шальных вопросов…
Всю свою жизнь Яков Исаакович Эстерман противился тому, что ему было на роду написано: быть добропорядочным местечковым евреем.
Нельзя сказать, что он противился сознательно, во всяком случае, в юности. Просто треклятые парки упрямо плели его судьбу по своему плану, не оставляя ни малейшего шанса соответствовать фамилии, имени и отчеству.
Окончив школу, он, сын провинциальных учителей, поехал в Москву — поступать в Архитектурный, но провалился на вступительных экзаменах. Вернувшись не солоно хлебавши в родной Саратов, за неимением какой бы то ни было специальности, устроился чернорабочим на стройку.
Мысли перекантоваться до следующего года в тёплом родительском гнездышке не возникло, семья жила небогато, да и отец, бессменный школьный завуч по воспитательной работе, был непримирим к тунеядцам.
Впрочем, до следующего года дотянуть не удалось, его загребли в армию, и, надо же, служил он не писарем и не кладовщиком, а в стройбате.
Размахивая лопатой в какой-то удмуртской глуши на исключительно свежем воздухе он впервые задумался, что, возможно, всё это неспроста. Гуманитарные науки в школе не являлись его стихией, и потому он не стал утруждаться поиском философских мотиваций и формулировать сверхзадачу своей жизни. Он просто решил не возвращаться домой.
В коротком письме родителям Яков сообщил, что ему предложили стать прапорщиком с хорошей зарплатой и, по завершению контракта, обещают предоставить квартиру в городе, который он выберет. Но, к сожаленью, к новому месту службы надо отправляться сразу после срочной, поэтому домой он приехать не сможет. По прибытию на место назначения сразу напишет, а в первом же отпуске обязательно навестит родной дом.
Оставалось выбрать место. Яков положил недописанное письмо в тумбочку и пошёл в комнату политзанятий посмотреть карту Советского Союза.
Страна была огромная. Этот очевидный штамп озадачил его. Дома в Саратове не любили политических разговоров, тем более национальных. И дед, и прадед, и, наверное, прапрадед, всегда были миролюбивыми горожанами, вполне лояльными к любой власти, поскольку искренне считали, что настоящую ценность в жизни составляет не власть, религия или народ, а только семья. Отец полагал себя русским человеком, по образу мыслей и по поведению, вялые попытки матери напомнить о еврейских праздниках были невинным развлечением в долгие холодные зимы.
Яков помнил, что когда учился в классе пятом-шестом, какие-то люди пришли вечером к отцу убеждать эмигрировать в Израиль. Их беседа продолжалась довольно долго, часа полтора, приглушённые кухонной дверью голоса периодически взрывались раздражительным фальцетом. Вдруг дверь распахнулась, отец вышел и произнёс слова, которые Эстерман-младший запомнил на всю жизнь и впоследствии часто использовал, чтобы подчеркнуть свою абсолютную космополитичность: «Среди евреев не встречал ни одного умного мужчины и ни одной красивой женщины. Моя жена — исключение!..»
Он взял указку, зажмурил глаза и ткнул её в карту.
— Отец яблок. Так примерно звучит в переводе. Хороший город. Народ хлебосольный…
Яков повернулся. В дверях стоял замкомбата капитан Никонов.
— Я говорю — хороший город Алма-Ата. После дембеля туда собираешься? — спросил капитан.
Этот капитан Никонов был своеобразный человек. Пожалуй, даже странный. Уже одно наименование его должности — заместитель командира строительного батальона по вооружению — вызывало гомерический хохот у новобранцев. «И где же боезапас к кирке? А лопату с какого конца заряжать?» — были любимые шуточки после отбоя, когда казарма, отгоготавшись, мирно засыпала после трудового дня. Никонову было лет тридцать пять, так что в капитанах он явно засиделся. Говорили, что капитан то ли из женщины, то ли по пьяни застрелил в далёком гарнизоне большого начальника. И что его спас от суда и спрятал в стройбате генерал из Москвы, с которым они когда-то вместе защищали Родину в Анголе или в Лаосе или ещё в какой тропической дыре. Капитан был сухонький, невысокого роста, но Яков лично наблюдал, как в станционной пивной он почти что одним мизинцем разметал пятерых бугаев, не выпуская из правой руки кружку.
— Азиаточки там чудо, — сказал капитан. — Зимой малахаи свои надвинут на самые брови, а глаза-бусинки так и сверкают. Поезжай, не пожалеешь…
Ответ от отца пришёл через месяц. Сухая выжимка из письма была такова:
Прапорщик еврей это примерно то же, что негр Папа Римский, хотя и не запрещено. Но ты уже человек взрослый, так что решай сам. При первой же возможности приезжай домой, поскольку мать всё-таки обиделась.
P. S. Если очень будут нужны деньги, вышлю.
Поезд прибывал на Казанский, а уезжать в Алма-Ату надо было с Курского. В дороге он и два его сослуживца выпивали умеренно, штатская жизнь после двухлетнего сидения в лесу показалась непривычной, едва ли не пугающей. Да и в плацкартном вагоне ехали в основном бабки с внучатами, по этим всем причинам и не напились. На перроне попрощались и обменялись, как водится, адресами.
На привокзальной площади он спросил постового милиционера, далеко ли пешком до Курского. Милиционер скользнул беглым взглядом по его шинели, сказал бодро: «Двадцать минут маршевым шагом!» и показал направление.
Яков шагал по Садовому кольцу, присыпанному декабрьским снегом. Москвичи проносились мимо него, все уже в радостном предвкушении скорого Нового Года. Яков улыбался им, отчаянная радость свободы переполняла его.
Он потрогал во внутреннем кармане кителя аккуратно завернутые в тряпочку деньги. «Двести пятьдесят рублей. Больше, чем отцовская зарплата…» На дембель в стройбате выдали хорошую премию, да и из получки все последние месяцы службы он откладывал максимум. Яков был скуповат и совершенно не стыдился этого. «Когда ещё в этой Алма-Ате работу найду. И где там жить придется…» — деловито подумал он и вновь потрогал тряпочку с деньгами.
В кассе на Курском он внимательно изучил расписание. До ближайшего поезда в Алма-Ату надо ждать почти семь часов. «В баню, что ли, сходить или на Красную площадь?» — подумал он. В принципе, в Москве жила двоюродная тётка отца, у которой он останавливался во время своего двухлетней давности фиаско в Архитектурном. Но тётка была надменная фурия, давно схоронившая мужа и так и не нашедшая ему замены. «Ну, её к чёрту! — решил Яков. — И Красную площадь туда же. Пожевать чего и в баню».