— Вот еще… — обиженно процедила Елена, машинально делая шаг вперед.
— Что ж так? — не сбавлял сарказма Крутаков, шагнув вперед тоже, но тут же встал справа от нее, заступорив толпу.
— Крутаков, ну почему ты вот как всегда… — в сердцах начала Елена — но не закончила фразу, а вместо этого расстроенно, размахнув рукой, так что женщина какая-то в толпе сзади заругалась, сказала: — Да потому что все проблемы у богоизбранного еврейского народа начались, когда они начали ныть Богу: «Дай нам царя, как у всех других народов! Хотим царя!» Бог прямо им сказал, что монархия совершенно Ему не угодна, что требуя себе царя — они отвергают Бога, отвергают прямое Божье водительство и закабаляют себя в рабство земным властителям. А у христиан вообще может быть только Один Единственный Царь — Христос.
— Осталась, значит, — иронично выспрашивал Крутаков, не трогаясь с места и чуть уворачиваясь от налетающих на него прохожих, — пррри своих демокррратических убеждениях?
— А кто тебе сказал, что я демократка? — язвила Елена, не понимая, почему вдруг Крутаков к этой дурацкой теме привязался.
— А какова же тогда твоя политическая позиция? — наклонив голову, встряхивая, дуралейски, длиннющими смоляными волосами, зыркал ей в глаза Крутаков — явно издеваясь.
Елене уже плакать хотелось от дурашливого этого, насмешливого Крутаковского допроса.
— Я за профетическое правление, — обиженно выговорила она. — Причем пророком в идеале должен быть каждый. Каждый должен общаться с Богом напрямую… — и двинула вперед по бульвару.
— Вот найдешь себе какого-нибудь юного фрррица в Мюнхене — всю дурррь-то политическую из башки выдует! — расхохотался наконец Крутаков, беря ее под руку. — Нет, хотя, в немца ты, пожалуй, не влюбишься… Тогда в кого же? В негррра там в Мюнхенского в какого-нибудь?!
Елена, резко выдернув из-под Крутаковской руки локоть, развернулась к нему, чувствуя, как пунцово вспыхнули щеки от авантюрнейшей идеи:
— Женька, а ты можешь приехать завтра на вокзал — проводить меня? — и, выговаривая это, уже представляла себе, в каком отпаде будут все мальчики, да и девочки из класса, и — вот тогда уж — совсем не важно про что — пусть хоть про монархию говорит с ней перед поездом Крутаков.
— Еще чего не хватало! — издевательски на нее глянув, засунул опять, ёжась и позевывая, Крутаков руки в карманы джинсов. — Чтоб я тебе там всех женихов ррра-а-аспугал?
В купе становилось жарко. Топили — по интуристской, видимо, разнарядке — вдвое ядрёнее — наплевав на потепление. Вспомнив, что на столике внизу должен все еще (если кто-нибудь перед уходом не спёр) стоять смешной стакан в тяжелом железном подстаканнике, в который Елена, давным давно — неведомо сколько часов назад, набрала воды — кипятка — из сифона у проводницы, и поставила остывать, — Елена присела на корточки, растянула руки между верхними полками, и аккуратно соскользнула вниз. Железнодорожный стакан, к ее изумлению, не только был тут как тут, на уголком свисающей вперед, ярко-белой в темноте, крахмальной, хлопчатой салфетке — но и оказался еще горячим. Улыбнувшись зримой сжиженности этой времени, Елена, поджав ноги, уселась к окну — и, с удовольствием прижавшись лбом к холоду стекла, со странным, волнующим чувством вспомнила опять, что поезд неумолимо приближается к ржавому железному занавесу, и что эту метко запущенную стрелу никто уже не остановит.
Небо над Белорусским вокзалом, когда они отъезжали, было цвета растаявшего эскимо в шоколаде, упавшего с палочки в лужу; и как только отъехали, Елена, усмехаясь забавной, никоим образом не касающейся ее, внутренне, суете вокруг, вот так же, как сейчас, хлопнулась у окна — напротив взъерошенного Феди Чернецова с черными бакенбардами, не снимающего громадную свою, на альпинистский рюкзак похожую куртку с искусственным мехом на отвороте — и громогласно эпатирующего Анюту. И только в блеклом (как внутреннее, утреннее отражение окна) боковом ракурсе, видела, как Дьюрька, увлеченно декламировавший колонку из «Известий», вдруг судорожно вспомнил про хозяйственность и джентльменство, порывисто вскочил, откинул, скомкав, газету, и начал молниеносно разбираться с раскиданным жуткими бедствием всехошних сумок на полу; и чуть приветливее усмехнулась Анюте, взявшей с полки полотенце, чтобы выгнать Чернецова как муху — и тут же, покрутив полотенцем в воздухе, с безнадежным лицом отложившей его обратно. Все эти утренние отражения были как будто бы в стекле — черном уже, ночном, слоистом, двухрамном — до сих пор.
Елена взяла со скатерки железнодорожный сахар — с хрустом разломила пополам голубой бумажный пенальчик, с поездом на обложке: два продолговатых, особой, железнодорожной формы кусочка сахара разломились ровно в серединке. Сахар в темноте купе выглядел тоже, как и салфетка, изумительно белым. Решив, что грызть сахар приятнее будет, все-таки, когда вода в стакане хоть немного еще остынет, и можно будет запивать, Елена выела из обеих половинок сахарную труху — и приросла опять лбом к холодному стеклу, вставляя бегущим, рядом с поездом, в темноте оврагов, электрическим высоковольтным столбам ладонь меж ребер — для верности — чтоб через несколько часов железный занавес и вправду перестал существовать.
Вдруг, с диким грохотом и хохотом, с третьей, багажной полки, выкатился на противоположную верхнюю спальную полку Чернецов:
— Хрюй! Круто! Ты меня так и не заметила! А я с фонариком, за сумками, под курткой от тебя прятался!
Обмерев на миг от неожиданности, Елена моментально щелкнула ночничком в изголовье полки. Чернецов, взъерошенный, кудлатый, кадыкастый, с горбатым огромным носом (горбинка в самом центре), с нелепыми своими нагуталиненными бакенбардами, восседал на верхней полке и сверлил Елену глазами. В правой руке у него была канцелярская тетрадка, а в левой и вправду фонарик — потухший.
— Батарейки кончились!
— А ну вали отсюда! — расхохоталась Елена.
— Хрюююй! — не унимался Чернецов, как-то по-панковски-умело громко всхрюкивая всей носоглоткой и носом. — Ништяяяк! Я дневник сегодня решил начать! Первый раз в жизни!
— Какой еще дневник… Федя, вали, мы же договорились, что ты местами со Жмых махнешься….
— Нет, Ленка, ты послушай, что я написал! — вдруг перейдя на доверительно-интимный говорок и, вентилируя просторы жаркого купе носками, свесив ножки с верхней полки, раскрыл тетрадь. — Сел в купе. Компания подобралась прекрасная… Аня, Лена…
— Федя! — не выдержала Елена. — Что за чушь ты мне тут…
— Хрюююй! — взвыл Чернецов. — Это не чушь! Я, может быть, свои чувства тебе доверяю — а ты обзываешься… Это же дневник… Я, может быть, никогда в жизни этого никому, кроме тебя, не прочитаю!
— Федя, я ненавижу дневники… — встав, уже решительно, поняв, что само по себе это представление не кончится, Елена дергала Чернецова за штанину, пытаясь свергнуть с полки вниз. — Самый гнусный жанр…
— Хрюююййй! — молил, чудовищно деланно-плаксивым голосом, Чернецов. — Ну дослуш-ай! Ай! Ай! Щас упаду! Не дерг-ай! Ай!
— Федя, читать чужие дневники — это дурной тон… Я затыкаю уши! — дергала уже за обе парчины Елена — примериваясь, как бы поскорее, как только его сдернет вниз, мгновенно открыть дверь и его вышвырнуть.
— Хрюй! — вздернул ноги на полку Чернецов. — Хрюй! Но это же я сам тебе читаю! Прошу тебя! Ну дослушай до конца! Я тут немножко же совсем написал! Вот! Слушай! Сели в поезд… А, это я уже читал! Аня, Лена… Вот, вот, самое главное!
— Заткнись немедленно! — Елена, завязав Анино, и без того безобразно помятое уже вагонное полотенце, сделав из него лассо, пыталась словить Чернецовскую увиливавшую ногу.
— Компания подобралась… Всё время думаю об Анне Павловне! — быстро читал с листа, тараторя, отбиваясь от нее и уползая дальше к окну, Чернецов. — Я подумал: а училка-то у нас, классная руководительница — ничего! А что? Анна Павловна — симпатичная женщина! Почему бы мне не влюбиться в нее! Надо за ней начать ухаживать!
— Федя, если ты не заткнешься, я… — вымахивала его полотенцем Елена, одновременно пытаясь зацепить его ногу.
— Вот! Вот! Последние слова! Дослушай! — орал Чернецов, забившись в самый-самый угол и перманентно делая ногами быстрые пассы, чтобы не попасться в лассо. — «Я сейчас лежу в темноте, под курткой, с фонариком. Спрятался под курткой на багажной полке. На верхней полке лежит Лена. Она меня не видит. Лена всех выгнала из купе. Сейчас заметит меня, и тоже…» Ай! Ай! Не надо! Ай! — с фиглярским грохотом Чернецов спрыгнул на пол, изображая, что это Елена его скинула — и, панкуя уже без всякой совести, свернулся на ковровой дорожке калачом. — Ай! Не бей меня! Вот буду теперь тут лежать у твоих ног и страдать!
Елена быстро отщелкнула замочек двери.
— Буду лежать — и кусать тебя за ногу! — воскликнул вдруг Чернецов — и чуть было не впился через джинсы в ее лодыжку.