— Что ты делаешь… с моим воротничком? — чрезвычайно тихим, почти неслышным, шепотом удивленно поинтересовался у нее, наконец, Воздвиженский, чуть развернув к ней лицо. И через миг — как будто это говорили два разных человека, опять разразился бунчащей руганью: — Дьюрька! Я сказал! Еще раз пнешь меня своей паршивой ногой — вылетишь из купе!
Елена переложила пальцы с воротничка Воздвиженского на его губы и, примерившись, чтобы не промазать в темноте, чуть приподнявшись на локте, предотвратила всякую физическую возможность дальнейшего гугнежа, залепив его удивительно молочные, мягкие губы поцелуем. А про себя, с какой-то поразившей ее саму яростью и ясностью, и беззаботной веселостью, подумала: «Моя месть миру. Моя против мира диверсия. Этого молочного щенка я миру не отдам. Нет уж, он не будет таким, каким его хочет сделать мир. Он будет таким, как я хочу!»
Нацеловавшись полночи, до полного изнеможения: целуясь уже как-то даже сквозь сон, Елена, чувствуя, что даже и сквозь сон сил даже и двинуться больше нету, мягко отвернулась от Воздвиженского к стенке — и провалилась в забытье. Впрочем, проснулась быстро — и не проснулась даже — а оказалась выдернутой из забытья странным, тревожным почему-то чувством, что поезд уже давным-давно никак не двигается с места. За окнами была все та же ночь. Но по коридору пробегали — мелькая силуэтами на занавеске дверцы — встревоженные какие-то люди.
Елена выбралась из чехарды курток и рук, нащупала с краю купе, под креслами, свои кроссовки, и взялась за дверцу.
— Куда ты? Где мы? — сонным шепотом поинтересовался Воздвиженский — и в этом шепоте тоже было что-то, Елену мучительно испугавшее.
В коридоре наткнулась на престарелую ярко накрашенную даму с прической болонки, сообщившую ей, тряся темными складками морщин:
— Шторм! Шторм!
Взглянув за окно, Елена, впрочем, никакого шторма не обнаружила — наоборот, ночной, деревенский, вид, расхоложенный остановкой поезда, будто застыл: деревья не колыхнулись, кусты, вымазанные лунной сажей, казалось, специально подчеркивают вертикальными ветвями недвижимость пейзажа.
В соседнем купе кто-то всхрапывал, с цикличным звуком: «Хруп-хруп-хруп-у-ййййййй» — как будто сначала хрустко забираясь на самый верх сугроба — а потом по ледяной горке с него скатываясь. Все дверцы купе были наполовину открыты от жары, и нигде не спали горизонтально, пластом, как в их купе: все корчились в личных креслах, выкаченных до середины купе.
В сомнамбулическом тревожном состоянии Елена дошла до конца вагона. В крайнем купе, в чудовищном свете голубоватого ночника, Аня, оттесненная на одно кресло левее, с осоловелым обреченным видом то ли полу-открывала, то ли полу-закрывала глаза; Фрося Жмых, сидя по стойке смирно, храпела, округлив рот, как будто произносила очень маленькую букву «о» — а непонятно откуда взявшийся Чернецов, разогнавший всех с кресел напротив Анны Павловны, громко талдычил ей (в ужасе хлопающей веками, прикрывшись плащом, как щитом), в чудовищных деталях, про то, какие зарубежные рок-группы он любит. В тот момент, когда Чернецов вдруг, не скрывая чувств, запел — чтоб не быть голословным, — толстопузый немец, дрыхший слева от Анны Павловны, вздрогнул всем своим большим телом так, как будто его одновременно ткнули в оба бока — и отхлестали по висячим щекам.
Ничего не понимая, ни про какие штормы, Елена перешла в следующий вагон — и тут наткнулась на спешным шагом идущего проводника в фуражке и с рацией в руках:
— Небывалый ураган, — волнуясь, объяснил он ей, на ее расспросы, — такой силы, что рушатся деревья, рухнувшие стволы ломают железнодорожные пути, крушат дома, люди гибнут! Нам велено по рации остановиться и переждать — чтобы не въезжать в зону бедствия. Продолжать путь опасно для жизни.
Возвращаясь к купе, Елена почувствовала невыносимый коловрат в солнечном сплетении: «Что это было, с Воздвиженским?! Зачем я…?! Как я теперь в глаза ему посмотрю?! Как я в это купе даже войду-то сейчас?! Невозможно!»
Сил оставаться торчком в коридоре, однако, хватило ненадолго. Морщась от отвращения от себя самой, запихнув кроссовки под кресло, Елена мрачно залезла, переступив через заснувшего опять Воздвиженского, на планктонный лежак и вытянулась у стенки — и через секунду в темноте купе ее догнало чудовищным истошным ужасом: «Железнодорожные пути вдребезги разносит, дома рушит, люди гибнут… Это я во всем виновата… Это из-за моего безмозглого греха! Я, наверное, умру немедленно же, сегодня же!» — сглатывая слёзы, лежала она лицом к стенке — и даже каяться толком не могла — а только в ощущении полного несчастья через несколько минут заснула от бессонной слабости.
В следующий раз проснулась уже от тактильного, сквозь веки проникавшего ощущения, что из-под штор заплескивает в купе блеклый рассветный свет. Электричка так и не трогалась с места. Всё также с ощущением чудовищной потравы греха во всем теле, во всей душе, во всем существе, она выбралась в коридор и, ковыляя на даже не завязанных со сна кроссовках, поплелась опять вдоль поезда. «Что это я, зачем я это сделала?!» — повторяла она себе опять и опять — и не могла поверить, что произошедшее ночью с Воздвиженским — это не кошмарный сон. Такое счастье разлито было везде еще вчера — в воздухе, в теле, в душе! — и такой яд травил это всё сейчас изнутри — до физически непереносимых в поддыхе спазмов горя. «Как я могла это сделать?! Еще вчера говорила с Ангелами Божьими! А сейчас даже человеком-то себя нормальным не чувствую! Как я могла… Как я могла разбить это все! Какой ужас!»
В Анином купе Чернецов, без всхрапов, спал, широко раскинув руки и как-то чуть мимо кресла присев, на согнутых в коленках ногах — в такой позе, как будто бы он поднимал с полу что-то страшно тяжелое и громоздкое — и так и заснул, бросив.
«Бедный, бедный я человек! — всхлипывала Елена, открывая изогнутую полукругом металлическую дверцу в уборную. — Кто избавит меня от сего идиотизма?!»
Опознать в зеркале над рукомойником себя было трудновато: синие круги под глазами — растерянными, в которых не было и миллиардной доли небесного света, к которому она уже привыкла, как к своему, с момента крещения. До отвращения, до тошноты не узнавая себя — ту, к которой она привыкла — Елена со стоном поправила на шее хлопковую церковную бечевочку с крестиком. Господи, огради меня, имярек овоща… Или сколько там еще про́секи босиком… Говорил тебе не лети на гвоздь сквозняком на извозчике… Сорняком не сорви меня, Господи, под воротником! — хотя никакой лестницы, которую нужно было преодолевать, под ногами не было, бормотала Елена странную молитвенную скороговорку.
Из всего купе проснулась только Лаугард — столкнулась с Еленой в коридоре — и, узнав об урагане, вздрогнула:
— Да ничего, доедем как-нибудь! Приключение!
Было почему-то очень жарко. Мучала жажда. Дойдя — через два вагона — до вагонного магазинчика у проводника, спросила нельзя ли взять где-нибудь питьевой воды — но воды питьевой не было — была только газированная, продававшаяся за деньги. Узнав, что Елена из Москвы, проводник даровал две пузатые зеленые бутылочки минеральной газированной воды с узкими горлышками — которая оказалась раз в сто газировеннее, чем советская — стреляла в нёбо, раскатывалась пузырьками по пищеводу и прекрасно утоляла жажду, не имея — что было непривычно — никакого минерального привкуса, а бывшая просто чистой пресной газированной водой, какой в Москве не продавалось нигде, кроме как за копейку в автоматах.
Не успела она отойти от крошечного этого магазинчика, поезд тронулся — и когда, растягивая как можно дольше прогулку по поезду, она, с некоторым страхом, подошла к дверце, за которой ждала увидеть все ту же полутьму и тела, — оказалось, что все уже проснулись, кресла собраны, штора на окне минимализирована — и сидят все спутники трещат о натуральных катаклизмах.
Дьюрька с Лаугард с жадностью набросились на газировку.
— Дьюрька, не пускай в бутылку слюни! Я тоже, между прочим, может быть, пить хочу! — загундел, привычным голосом, Воздвиженский, выпучив глаза.
«Безнадежен», — с внутренним обморочным стыдом сказала себе Елена.
Ольга Лаугард, оказавшаяся наделенной каким-то непобедимым комическим обаянием и энтузиазмом, вскакивая то и дело из своего кресла, веселила всех пантомимными рассказами и не давала Елене — или кому бы то ни было другому, в ее присутствии — увиливать от разговоров. При этом словесного обращения к собеседнику Ольге казалось недостаточным: как только она желала привлечь к себе внимание, или как только ей казалось, что ее недостаточно внимательно слушают, Ольга попросту тут же хватала собеседника цепкой рукой за локоть или запястье, и сильнейшим образом трясла.
— Я полечу в космос! — рапортовала Лаугард, романтично трактуя поступление свое в авиационный институт, неподалеку от школы. И то ли по-пионерски, то ли по-штурмански — тут же встав перед креслом, прикладывала наискосок ладошку к виску, словно прикрываясь от послеполуденного солнца — и из-под этого козырька мечтательно вскидывала глаза к небу.