Только в лесу Кимани остановился, чтобы как следует разглядеть крест, вдали от злых глаз Пателя. В тени он сиял еще ярче, чем в лавке, и доставлял радость глазам, которые в тени деревьев даже днем улавливали только краски ночи. Когда Кимани покачал головой, прищурив глаз, крест начал танцевать. Старик засмеялся, когда до него дошло, что он ведет себя как обезьяний детеныш, который впервые видит цветок.
Кимани все время спрашивал себя, понравится ли красивый красный крест бване так же, как ему, или в нем сидят те же злые, жгучие чары, что и в мужчине с черными волосами. Он никак не мог разрешить этот вопрос, хотя из последних сил заставлял свою голову работать. Неизвестность отнимала у него радость, которую принесло письмо, и утяжеляла ноги. Усталость сгибала спину и склеивала глаза. Крест выглядел теперь по-другому, чем в лавке или во время длинных теней. Он дал украсть у себя цвет.
Кимани испугался. Он почувствовал, что слишком близко подпустил к себе ночь. Уж она-то воспользуется тем, что он не взял с собой в путь лампу. Если он не сделает свое тело сильным и не поторопит его, то услышит гиен прежде, чем увидит первые поля фермы. А это нехорошо для мужчины в его возрасте. Последний отрезок пути ему пришлось пробежать, и, когда завиднелись первые поля, у него было больше воздуха во рту, чем в груди.
Ночь еще не пришла на ферму. Перед домом сидел Камау, он натирал до блеска бокалы, ловя в них последний красный луч солнца. Он заворачивал его в тряпку и снова выпускал на свободу. Овуор сидел возле кухни на деревянном ящике и чистил свои ногти серебряной вилкой. Он посылал свой голос к горе с песней, от которой у Кимани горела кожа, а бвана смеялся.
Маленькая мемсахиб бежала с собакой, перепрыгивая через высокую желтую траву, к домику с вырезанным в двери сердечком. Она раскачивала еще не зажженную лампу, как будто она такая же легкая, как лист бумаги. Каниа вырезал метлой в воздухе круглые дыры. Он жевал палочку, чтобы его зубы, которыми он так гордился, стали еще белей. Как всегда ожидая почту, бвана стоял перед домом, неподвижный, как воин, который еще не увидел врага. Мемсахиб стояла рядом. Маленькие белые птицы, жившие только на ее платье, летели по черной ткани к желтым цветам.
Задыхаясь от быстрого бега, Кимани ожидал появления радости, которую он всегда испытывал, когда оба они бежали к нему навстречу. Но на сей раз радость заставила себя ждать слишком долго и исчезла так же быстро, как утренний туман. Хотя холод уже лизал кожу Кимани, глаза его заливал едкий пот. Он вдруг разом ощутил себя стариком, который путает своих сыновей и в сынах сыновей видит своих братьев.
Кимани почувствовал на своем плече руку бваны, но он был слишком сбит с толку, чтобы добыть тепло из привычного наслаждения. Он заметил, что голос бваны не сильнее голоска ребенка, который никак не может найти грудь матери. И тогда он понял, что страх, нахлынувший на него, как внезапно начавшаяся лихорадка, вовремя подстегнул его.
— Они написали через Красный Крест, — прошептал Вальтер. — Я и не знал, что это возможно.
— Кто? Говори давай. Сколько ты еще будешь вертеть письмо в руках? Открывай. Мне и так ужасно страшно.
— Мне тоже, Йеттель.
— Ну и открывай.
Когда Вальтер вытащил из конверта тоненький листок бумаги, ему вспомнилась осенняя листва в городском парке Зорау. И хотя он тотчас же с ожесточением воспротивился этому, в памяти со всей отчетливостью встали очертания каштанового листа. После этого все чувства притупились. Только нос еще мучительно дразнил его знакомым запахом.
— Отец с Лизель? — тихо спросила Йеттель.
— Нет. Мать с Кэте. Прочитать тебе?
Прошло несколько мгновений, пока Йеттель кивнула, и это время было для него желанной отсрочкой. Его хватило Вальтеру, чтобы прочитать две строки, явно написанные в чрезвычайных обстоятельствах. При этом он держал письмо так близко к глазам, что ни он не видел Йеттель, ни она его.
«Мои дорогие, — прочитал Вальтер. — Мы ужасно волнуемся. Завтра нам надо ехать на работу в Польшу. Не забывайте нас. Мама и Кэте».
— И это все? Неужели больше ничего?
— Больше ничего, Йеттель. Им разрешили написать только двадцать слов. Одно они, видимо, кому-то подарили.
— Почему в Польшу? Твой отец всегда говорил, что поляки хуже немцев. Да как они решились на такое? В Польше тоже идет война. Там им будет еще хуже, чем в Бреслау. Или ты думаешь, они попробуют выехать через Польшу? Да скажи наконец что-нибудь!
Вальтер боролся с собой, размышляя, не будет ли лучше в последний раз солгать Йеттель во спасение, но сама мысль о подобной лжи показалась ему трусостью и даже святотатством.
— Йеттель, — сказал он, больше не подбирая слова, чтобы сделать правду не такой невыносимой. — Ты должна знать. Так хотела твоя мать. Иначе она не написала бы этого письма. Надежды больше нет. Польша означает смерть.
Регина медленно шла с Руммлером из туалета в дом. Она зажгла лампу, и собака весело гонялась за тенью, прыгающей по светлым камням дорожки, между розами и кухней. Пес попробовал погрузить лапы в черные пятна и разочарованно заскулил, когда они взмыли в небо.
Вальтер видел, что Регина смеется, но одновременно услышал, как она закричала: «Мама!», будто находилась в смертельной опасности. Сначала он подумал, что к ним заползла змея, о которой утром предупреждал Овуор, и закричал: «Стой, не шевелись!», но, когда крики стали громче и поглотили все другие звуки обрушившейся ночи, он понял, что кричит не Регина, а Йеттель.
Вальтер протянул к жене обе руки, так и не дотянувшись до нее, и наконец ему удалось несколько раз выкрикнуть в страхе ее имя. Из стыда, что он уже не способен к сочувствию, возникла паника, парализовавшая его. Еще более унизительным для него было сознание того, что он завидует своей жене, ее ужасной определенности, в то время как ему была неизвестна судьба отца и сестры.
Спустя некоторое время, показавшееся Вальтеру вечностью, он понял, что Йеттель больше не кричит. Она стояла перед ним с повисшими руками, ее плечи вздрагивали. Только тогда Вальтер наконец смог прикоснуться к ней, взять ее за руку. Молча он повел жену в дом.
Овуор, который обычно никогда не покидал кухню, не вскипятив чаю к ужину, стоял перед горящим камином, глядя на сложенные рядом поленья. Регина тоже была здесь. Она сняла резиновые сапоги и уселась с Руммлером под окном, как будто всегда там сидела. Собака лизала ей лицо, но она смотрела на пол, покусывая прядку волос и все время прижимаясь к массивному телу животного. Вальтер понял, что его дочь плачет. Ей больше ничего не нужно было объяснять.
— Мама обещала, — всхлипывала без слез Йеттель, — быть со мной, когда я буду рожать второго ребенка. Она мне твердо пообещала, когда Регина родилась. Ты разве не помнишь?
— Нет, Йеттель, не помню. От воспоминаний только хуже. Сядь-ка.
— Она правда мне обещала. А мама всегда держала свое слово.
— Тебе нельзя плакать, Йеттель. Слезы для таких, как мы, роскошь. Это цена, которую мы должны были заплатить за то, что спаслись. Теперь по-другому уже не будет. Ты не только дочь, но и мать.
— Это кто так говорит?
— Господь Бог. Он сказал мне это в лагере через Оху, когда я не хотел продолжать такую жизнь. И не беспокойся, Йеттель. Детей у нас больше не будет, пока не наступят спокойные времена. Овуор, принеси мемсахиб стакан молока.
Овуор еще дольше, чем в дни без соли, решал, какое же полено бросить в очаг. Вставая, он смотрел на Йеттель, хотя обращался к Вальтеру.
— Я, — сказал он языком, который долго не хотел слушаться его, — подогрею молоко, бвана. Если мемсахиб будет много плакать, у тебя опять не будет сына.
И он, не оборачиваясь, пошел к двери.
— Овуор, — крикнула Йеттель, и от безмерного удивления ее голос наконец снова стал сильным, — откуда ты знаешь?
— Все на ферме знают, что у мамы будет маленький, — сказала Регина, притянув голову Руммлера себе на колени. — Все, кроме папы.
Доктор Джеймс Чартере заметил, что у него подрагивает левая бровь, а внутри растет неприятное недоумение, когда его любимую картину, на которой были изображены великолепные охотничьи собаки, заслонили две неизвестные ему женщины. Они были от него еще по крайней мере в двух шагах и уже протянули ему руки. Этого было достаточно, чтобы понять: они с континента. Как всегда незаметно взглянув на маленькую желтую карточку возле чернильницы, доктор укрепился в своем подозрении. Под иностранным именем стояла заметка, что пациентку записала на прием администрация «Стагс хэд»[19].
С начала войны на отели нельзя было положиться. Очевидно, они были не в состоянии делать правильные выводы о благосостоянии гостей, которые изменили весь уклад жизни в колонии. Раньше в единственном отеле Накуру жили исключительно окрестные фермеры, которые, сдав детей в школу, разрешали себе провести пару свободных дней, наслаждаясь иллюзией жизни в большом городе, или им нужно было к врачу или по делам в какое-нибудь окружное учреждение. В те времена, которые Чартере уже обозначал как «старые добрые», хотя в действительности с тех пор не прошло и трех лет, в «Стагс» еще иногда останавливались охотники, в основном американцы. Это были крепкие симпатичные парни, которым уж точно не нужен был гинеколог и с которыми доктор мог, позабыв о профессиональных обязанностях, просто от души поболтать.