Ввиду трудностей с официальным признанием все в гостиной друг друга не просто уважали, а любили, кроме товарища Пельмана.
С некоторых пор его иначе не называли.
— Хавейрем, — предупреждал Харт, — атас, товарищ идет. Прошу закрыть хайла!
И все замолкали. Так, на всякий случай.
Вначале его любили — он был беден, порядочен, остроумен, из штанов светили синие трусы. Он писал пьесы, но ни одна из них не видели света рампы. Внезапно в городском театре пошла его трагедия «Прораб». В ней главный герой в тяжелую минуту обращался не к другу, не к жене, не, наконец, к завсегдатаям гостиной, а к партии.
— Укажи мне путь, родная, — вопил герой, — спаси!
— Нема, — говорили ему, — почему твой герой больной на голову? Он что — убежал из областного сумасшедшего дома?
— Нет, нет, он здоров.
— Но просить помощи у партии все равно, что любовь у евнуха.
— Это шутка, — отбивался Пельман, — вы что, не понимаете? В конце концов — мы хохмачи или нет?!
— Нема, перестаньте шутить, — предупреждали хохмачи, но Пельман не внял их совету, продолжал шутить и дошутился до МХАТа — его персонаж, первый секретарь, носился по сцене, в конце каждого действия выкрикивая в зал: «Партия и народ — едины!» Действий было пять.
Арик перестал ему заказывать карпа. Глечик не показывал писем Хайдебурова. А Харт первым начал называть его «товарищ».
— Милые мои, — говорил Пельман, — это ж шутка! Или вы совсем разучились понимать юмор?! Зритель стонет от хохота. «Партия и народ едины!» посильнее «Переживем — увидим».
— Брекекекс, — вскипел Качинский, — подержи меня! Иначе я смажу товарища по роже!
Вскоре, когда завсегдатаи мирно сидели в креслах, принесли телеграмму из Кремля.
— Унесите ее, — попросил Харт, — это не нам. Из таких мест нам не пишут.
Но почтальон настаивал. Телеграмму вскрыли. У Харта закружилась голова: «Ленинград. Мавританская гостиная. Товарищу Неме Пельману.»
Раздались аплодисменты. Хлопал Пельман. Сам себе. Затем он выхватил телеграмму и с неподдельным энтузиазмом, голосом юного пионера, прочел: «ГОРЯЧО ЖМУ РУКУ ПЛАМЕННОМУ БОРЦУ ЗА ПЕРЕСТРОЙКУ НЕУТОМИМОМУ ГЛАШАТАЮ ГЛАСНОСТИ ВЫДАЮЩЕМУСЯ МАСТЕРУ ПЕРА. ЖДУ КРЕМЛЕ! ОБНИМАЮ ТВОЙ…»
Здесь голос Немы задрожал, нос вспотел, и он так и не смог от вдруг охватившего его волнения прочесть всем известное имя. Он только выдавил:
— П-понимаете… т… твой!..
Слезы радости орошали его толстые щеки…
В гостиной он больше не появлялся.
По всей стране ставились его пьесы — «Большевики», «Меньшевики», сатира «Кадеты», фарс «Эсеры», буффонада «Иудушка Троцкий» и оперетта «Предатель», где Каменев и Зиновьев исполняли предательские куплеты:
Предадим страну родную
И родного Ильича, —
запевал тонким голосом Каменев.
Мы Германии продались
Ламца-дрица-ча-ча-ча! —
подхватывал басом Зиновьев.
Было ощущение, что пели питомцы студии Глечика.
Глечик выступил с официальным опровержением.
— Они могут подчас становиться проститутками, — но так низко пасть…
Пельман превратился в Колю Пельмова, в прессе его стали обзывать самым талантливым драматургом нашей, советской эпохи, классиком, пару раз промелькнуло слово «великий». Сам вождь приглашал его в заповедники, на охоту.
Перестройка ударила неожиданно — во время отстрела тетеревов, и Нема тут же, не выпуская ружья, перестроился.
Вернувшись с охоты, он, не отстегнув патронташа, не сняв с плеча ружья, бросился к пишущей машинке.
Замелькали трагедии: «Подонок в галифе», «Безумный горец», «Убийца из Гори».
Он переделал оперетту «Предатели» — куплеты оставил те же, но пели их уже Сталин и Берия, с сильным грузинским акцентом. Коля работал днем и ночью — надо было поспевать за реабилитацией. Не успевали кого-то реабилитировать — он уже приносил о нем пьесу: «Любимец партии» — о Бухарине, «Любимец Ленина» — о Зиновьеве, «Любимец Зиновьева» — о Каменеве…
В столе дожидалась своего часа трагедия «Любимец армии и флота»! — о Троцком, но с реабилитацией Троцкого почему-то тянули.
— Прошу быстрее рассмотреть вопрос о реабилитации любимца армии и флота Троцкого, — телеграфировал Коля вождю, — пьеса уже готова…
— Не лучше ли написать трагедию «Любимец советской прессы», о Радеке, — намекал вождь, и Коля понимал — не сегодня-завтра реабилитируют Карла…
Он гонял по миру — в Париже горой стоял за гласность, в Мюнхене пел дифирамбы перестройке, а в перерывах между писанием и поездками охотился с приближенными вождя.
Дальнейшая судьба его трагична.
Однажды, глубокой осенью, гоняясь вместе со всем правительством за кабаном, подслеповатый Пельман подстрелил министра культуры, спутав его в пылу охоты с дикой свиньей, что в общем было нетрудно.
Упав в осиновик, министр визжал, как кабан, и правительство в полном составе, спустив собак, бросилось на него с ружьями наперевес — желанная добыча была так близка.
Коля прибежал первым и рухнул на министра, как Матросов на амбразуру, закрыв его своим грузным телом.
Собаки оторвали ему кусок ягодицы, министр здравоохранения всадил в суматохе пулю в бедро, но, несмотря на то, что талантливейший драматург советской эпохи сохранил жизнь министру культуры, пьесы его запретили, в прессе обозвали «собакой сионизма» и выгнали из Союза писателей.
На улицах его обзывали иудушкой, махали перед носом трудовыми кулаками, показывали огромные фиги, спускали овчарок и, откинув назад головы, плевали, стараясь попасть в лицо.
— Партия и народ-таки едины, — объяснял сложившуюся ситуацию Харт.
Но Нему не так-то легко было взять голыми руками.
Стоя за машинкой — после той охоты Нема по известным причинам сидеть не мог — он за две ночи написал пьесу о себе — «Предатель перестройки»:
«Я — предатель перестройки,
Получал я в школе двойки…» —
пел в ней славный герой со странной фамилией Пельмер…
Пьесу поставили, но поливать грязью стали еще больше…
Он пришел в гостиную, от него плохо пахло.
— Я — предатель перестройки, получал я в школе двойки, — печально пропел он. — Что мне делать?
— Уезжайте, Нема, — сказал Харт, — здесь вы уже прошли через все. Вы были любимцем партии, классиком, талантливейшим, собакой, Матросовым. Тут вам больше нечего делать, уезжайте!
— Кто меня возьмет — я весь заплеван, записан.
Очевидно, на него писали тоже…
— Как это — кто?! — возмущался Глечик. — Как любимца партии вас возьмет Китай, как собаку сионизма — Израиль. Выбирайте…
Нема выбрал Израиль.
Уже в самолете он написал комедию «Ликуд».
* * *
Чем дольше Виль жил на Западе, тем длиннее становился перечень того, от чего нельзя уехать — к глупости добавилась зависть, к зависти — донос…
Иногда хотелось крикнуть: «Хватит! Предлагаю закрыть список, товарищи! Кто — за?»
Но он жил в демократии, где списки никто и никогда не закрывает, и он все расширялся и расширялся.
В конце концов, Виль понял, что можно уехать только от одного — от языка. Единственной его любви…
В мире творилась явная несправедливость — все вокруг знали столько языков — и им нечего было сказать. Ему хотелось так много поведать, а у него был всего один. И тот грозил уйти. Виль чувствовал, как теряет родной язык — иногда вдруг выскакивали слова, забывались идиомы, произносились слова чужого — он становился шестиязычным. Порой ему казалось, что он пишет не свой текст, а сразу перевод фрау Кох. Самым страшным было то, что он стал находить с ней общий язык.
— Еще несколько лет, ma biche, и вас можно будет не переводить, — радостно улыбалась фрау.
— Фрау Кох… — начинал Виль.
— Мадам, — поправляла фрау, — мадам Кох… — Они сидели на французском берегу, и Кох любила, чтобы ее называли в соответствии c лингвистическим районом.
— Мадам Кох… — вновь начинал Виль.
— Леди, — поправляла мадам, — они сидели уже в «Дилижансе», — Ledy, may honey…
— Леди Кох, — раздраженно произносил Виль, — фрау Кох, сеньора…
— Ну, говорите же, говорите, meine liebe.
— Я фогет, черт подери, что я хотел сказать! — вскипал Виль. — Я completment forget!
Он терял язык, и это было страшно, как терять родного человека. Он жил уже здесь давно, но романа с городом не получалось, так — случайная встреча, легкий флирт, обмен любезностями, дешевая ложь.
— Рад с вами познакомиться, — врал городу Виль, — enchente!
— Moi aussi, — врал город.
— Какие у вас симпатичные кривые улицы, — сообщал Виль, — какой восхитительный собор. Он вам очень к лицу. Говорят, самый старый в Европе.
— Вам кажется, что я староват? — обижался город.