— Можно присесть?
Преувеличенно равнодушным тоном он разрешил:
— Да.
Музыка наигрывала героические марши и джазовые мелодии. Уже давно он не бывал в таких заведениях в одиночку, совершенно свободным. Он попивал пивко. Девица попросила стакан ликера.
— Меня зовут Марта.
«Что она думает обо мне? Она даже неплоха, вот только… Только что? Да нет, она недурна. Ей, должно быть, понятно, что я не привык к женскому обществу, но видно ли ей, что я?..»
— А ты молоденький.
— Да? В этом заведении не привыкли к клиентам моего возраста?
— Война.
Эрик окинул взглядом ее белые руки, тяжелую копну волос.
«У нее вид порядочной девушки. Это порядочная шлюха». Он с живостью отодвинул колено, ненароком задевшее под столом ляжку девицы.
— Надо выпить.
Они пили долго, и к нему подкралось опьянение.
— Незачем тут торчать, пойдем отсюда!
— Да нет, детка, оставайся. Давай еще выпьем.
— Тогда ты не сможешь встать со стула. Если подойдут офицеры…
При слове «офицеры» он приподнялся, но почти тотчас плюхнулся обратно. Девица взяла его под руку, и они вышли. На улице она его слегка поддерживала.
— Держись молодцом. Сделай над собой усилие.
Он икнул и прошел метров десять, вытянувшись, походкой автомата.
— Ну, все в порядке? Послушай, мне надо возвращаться, хорошо? Мне надо назад, а тебе — вон туда.
Она показала направление.
— Да… Хорошо, детка…
Он произнес «детка» и одновременно сунул правую руку в карман привычным жестом палача: выставив наружу только большой палец, зацепив его за край кармана. Глубоко вздохнул. Его грудь раздалась вширь, и внезапно он почувствовал, что она наполнилась какой-то новой субстанцией, каким-то очень легким, чистым газом, вроде горного воздуха.
«Да, это то самое. Это чувство».
Он вновь увидел лицо своего дружка, его руки, ноги. Он услышал, как тот произносит: «Эрик!»…
«Я положительно пьян. Я…»
Женщины рядом с ним уже не было. Он шел вдоль берега Шпрее. Держался очень прямо, но глаза были опущены: он прислушивался к тому, что творилось в его душе.
«Любовь… Странная это штука».
Он еще раз вздохнул. Все тот же необычный газ наполнил грудь, и все его тело стало легким, заколебалось, словно приобщаясь некой «идее пошатывания».
«Если я упаду, то куда?»
«В его объятья!» Он даже не сформулировал эту фразу: просто отчетливо увидел себя падающим в объятья, которые палач раскрыл ему, чтобы предотвратить его падение. Когда же поднял глаза, по нечеткости предметов вокруг понял, что плачет.
«Приходится напиться, чтобы понять, что я его люблю. Не надо мне его любить…»
Он обернулся к стене и посмотрел на нее с нежностью. Девицы рядом уже не было.
«Она ушла…»
Ноги стали вялыми. Его внезапно затошнило.
«Сейчас выблюю мою любовь…»
Он прислонился к стене, пригнулся, и его вырвало на тротуар.
«Его не надо любить… Надо ненавидеть… Да, так».
Глаза, вроде бы сперва застывшие, тут закатились и ушли за веки. Снова подкатила тошнота, его вырвало, а затем пришло некоторое успокоение.
«Надо его ненавидеть…»
«Марта. Белокурая. Сильная. Должна была меня поддержать… Ох эти женщины… Она ушла… Нет, у меня ноги правда ватные…»
Эрик улыбнулся, потом разразился смехом. Но внезапно вспомнил, что он — юный германец. И оборвал смех.
«Мы — спелые колосья будущей жатвы…»
Его ноги сделались такими вялыми, что он вспомнил о ляжках палача, между которыми можно было усесться, положив на них руки, прямо как на подлокотники кожаного кресла.
«Ненавидеть его…»
Но у него уже недоставало никаких физических сил, и он почувствовал, что погрязает в своей любови точно так же, как и в опьянении, которое ему эту любовь открыло. На следующий день во время маршей, маневров, шагистики по улицам Берлина он с блуждающим взором все спрашивал себя:
«Ведь я не могу любить никого, кроме девушки. А с ним у меня, наверное, дружба?.. Но какой девушки? Я ни одной не знаю».
Часто какая-нибудь юная берлинка улыбалась ему; он отвечал улыбкой на улыбку, но не замедлял шаг. Он боялся, что позабыл слова и жесты нормальной любви.
«Ну, и что дальше? Вот он — моя любовница…»
Он вернулся к палачу. Обычно очень красивый, на сей раз палач встретился Эрику на Курфюрстендам: он бежал, держа в каждой руке по перчатке, которые мотались у боков, как два плавничка. Эрик на мгновение задержал на нем взгляд. Палач бежал, отклячив зад, неожиданно показавшийся Эрику каким-то очень уж раздавшимся. Бежал он плохо. Вероятно, торопился на назначенную встречу и боялся опоздать. Наконец Эрик увидел, что палач вошел в кафе. Самым естественным образом он последовал за ним. В кафе не было никого, кроме палача. Эрик подошел к его столику и ладонью взъерошил ему волосы:
— Видел, как ты вошел.
Я поднялся, чтобы не смотреть на него снизу вверх. Помедлив секунду-другую, я протянул руку:
— Присядешь?
— О нет, не хочу тебя беспокоить.
Пока он произносил последнюю фразу, к ним приблизилась женщина. Эрик узнал ее в зеркале. Она оказалась далеко не так красива, как при вечернем освещении, и если первым его импульсом было радостное предвкушение того, как он даст понять своему дружку, что имеет любовниц, то почти тотчас он застыдился этой девицы. Она же подошла к нему.
— Привет. Все в порядке? Ты добрался тогда без неприятностей?
— Да, все было очень хорошо.
— Ты не сердишься, что я ушла, правда? Я не могла тебя проводить. У меня больная мать.
Говоря, она куталась в широковатое пальто, из которого вдруг показалась слишком полная грудь. Я с улыбкой взглянул на эту грудь и немало позабавился.
— Ты не очень хорошо себя чувствуешь?
— Да, не очень.
Она все стояла у столика и не уходила. Я наблюдал за Эриком, который не смел пошевелиться, стоя лицом к ней и обеими руками опираясь на мой столик. Он взглянул на меня, заметил мою улыбку и улыбнулся в ответ. Я знал, что он мне вскоре протянет руку против этой женщины. Она пришла вовремя, чтобы нас повязать, объединив против нее. И в тот же вечер среди моих беспорядочных поцелуев я в удивлении почувствовал, как губы Эрика прикоснулись к моему веку, быть может, он это сделал по ошибке, спровоцированной мною, но здесь сказалось чуткое благоволение ко мне господина случая, и дружеский и спокойный его поцелуй стал предзнаменованием примирения.
Эрик следовал своей судьбе с той же кипучей неумолимостью, с какой Жан Д. — своей. И со сходным стремлением переплыть зло. Их жизнь прихотливо извивалась, обтекая препятствия, просачиваясь сквозь плотины. Однажды, когда я пришел повидать Жана в надежде провести у него вечер, я обнаружил его одетым, в галстуке, что с ним случалось не часто, и готовым уходить. Мой приход явно его стеснил.
— Ты уходишь?
— Прошвырнусь с друзьями. Там будут девицы…
Эти слова, добавленные после паузы, заставили меня призадуматься.
— Неправда. Ты идешь к каким-нибудь сальным типам!
— Ну, ты, видно, свихнулся…
Он знал, что я терплю его встречи с девицами, то, что у него могли быть с ними шашни или даже серьезные истории, но ревность доводила меня до бешенства, стоило лишь вообразить, что он якшается не только с парнями его возраста, но и со взрослыми мужчинами.
— Ты останешься со мной.
— Ты с ума сошел, я же обещал. Это будет маленькая пирушка с девочками…
— Останься.
— Нет.
— Останься.
Мы даже немножко подрались, но я добился, чтобы он не ходил на эту вечеринку. Он обещал, хотя я оставался весьма не уверен, сдержит ли он слово. Я предположил:
— Ты, конечно, поклялся, но кто помешает тебе улизнуть по-тихому…
— Говорю же, что нет.
— Да все равно пойдешь…
— Нет, уверяю тебя. Я уже сказал: нет.
— Поклянись.
— Хорошо.
— Скажи: «Я клянусь».
— Ну, клянусь.
— Могилой отца.
— Да.
— Повтори. Скажи это вслух.
Он помедлил. Наконец, под моим пристальным взглядом, произнес:
— Клянусь могилой отца…
Я тотчас отметил про себя, что он произнес «могилой отца» нарочито бессвязно, быстро, скомканно, делая сказанное почти неразличимым. Мои умственные привычки и ушлость не позволили пропустить это мимо ушей. Я еще к этому вернусь.
……….
Выше я уже говорил, что Пьеро был волевым и нежным. Вот насчет его воли. Ребенком он проводил лето в деревне. Он часто ловил на удочку рыбу в ручье, цепляя на крючок очень длинных червяков, которых там звали «пупками». Он разыскивал их на пашне и клал прямо в карман своих коротеньких штанишек. Мания грызть ногти часто соседствует с привычкой совать в рот все, что попадается под руку. Так машинально он подбирал в кармане крошки сухого хлеба от полдника и ел их. Однажды вечером он нащупал в кармане что-то твердое и сухое и сунул в рот. Теплота и влажность тотчас вернули свернувшемуся червяку, засохшему в кармане, его мягкость. Мальчику оставалось либо упасть в обморок от тошноты, либо проявить волю. Он проявил. Он заставил язык и нёбо испытать контакт с отвратительным червяком терпеливо, осознанно. Это проявление воли было первой заявкой на судьбу поэта, движимого честолюбием. Ему было тогда десять лет.