— Как же его в тюрьму не посадили? Он же разорил хозяина?
— Когда бутылку нашли, поздно было что-либо делать, да и что хозяину с того, что погребщика посадят? — развел руками отец.
— Ну как же так! — возразил я. — Раз виноват, так и садись!
— Ишь ты, какой ты строгий! — рассмеялся отец. — Всех в тюрьму не посадишь!
— Как же так? — возразил я. — Ведь он совершил преступление?
— Да, совершил… Только в законе не сказало, что запрещено ставить керосин в винном погребе! А раз не сказано, то нельзя наказывать.
— Ну, а хозяина разорять можно?
— Нет, нельзя.
— Тогда я бы его все-таки посадил!
— Вот ты какой! — рассмеялся отец. — Ну, а судьи судят только за определенное преступление, указанное в законе.
— Это — нехорошие судьи! — воскликнул я.
— Да, ты прав, это нехорошие судьи. — Он засмеялся еще раз и дабавил:
— В законе указано, что судить можно только за указанные в законе преступления. А если бы судили за всякое преступление, то тогда весь свет наказывать можно! Ты сидишь, сном и духом ничего не знаешь, а тебя осуждают: “Ты подлежишь наказанию за твое молчание! Ты думаешь, не видно, что ты делаешь? Вот, ты насмехаешься над всем! Это тоже преступление”.
Я был подавлен. Что-то во всем этом было неверно, но что, я так и не мог определить.
— Я знаю! — вдруг воскликнул я. — Это же грех! Бог запретил грех! Значит, виновен!
— Так-то так, но Бог приказал и прощать. Он сам прощает грехи! — ответил отец. — И многое церковь называет грехом, а закон молчит! Значит, и нельзя за него присуждать по закону!.. Но ты — молодец! Еще мальчишка, а уже дельно рассуждаешь, я очень тобой доволен! Умница! Одно только помни, что суд не может быть беспощадным, ибо тогда и судей можно убить за их беспощадность! Суд у нас, по воле царской, скорый и милостивый.
Он подошел к другой бочке, нацедил немного сидра, попробовал и довольно произнес:
— Ну, эта бочка в порядке! И вкус сидра хороший, сухой, ароматный.
— Как же — сухой, когда сидр мокрый? — возразил я.
— Ах-ха-ха-ха! — рассмеялся и закашлялся отец. — Сухой на языке виноделов — значит не сладкий, а скорее кислый, полукислый, очень кислый. А букетом они называют аромат вина. Чем приятней аромат, тем лучше букет. Некоторые вина даже не крепки, но обладают чудесным букетом, а потому их приливают к винам, у которых букет слабоватый.
Сказав это, он вернулся к первой бочке, насыпал в ведро магнезии, прилил сидра, размешал, и полученное молоко влил в бочку, через специальное отверстие, потом взял весло, лежавшее сверху, и стал им размешивать содержимое. Долго размешивал он, пока вся жидкость не стала беловатой, потом вытянул весло, обтер его, положил на место, закрыл круглое оконце в бочке и сказал: “Теперь пусть стоит спокойно два-три дня. Тогда сидр перецедим в чистую бочку”.
Чистую бочку готовил как раз Михайло. Он же и окуривал ее изнутри, и смолил снаружи. Для этого у нас была в запасе старая смола, которую еще вываривали в кипящей воде. Тогда она почти не пахла. — “Пропахнется вино смолой, тогда только грекам продать можно!” — говорил отец. И правда, вино, пахнущее смолой пить неприятно. Он очень наблюдал за запахом погребов, и чуть примечал оттенок плесени, сейчас же приказывал накурить серой. Сидр же, в котором появлялся привкус, отец перекачивал в бочонок для рабочих. Они в букете не разбирались, а пить любили покрепче да покислее. Иной раз им даже добавляли кислого сидра, бывали такие года, когда яблоки были слишком кислыми. Такой сидр держали отдельно и понемногу приливали к сладкому. Михайло, когда цыганил у меня бутылку-другую, просил непременно кислого. Сладкий же становился крепким, но эта крепость без кислоты мужикам не нравилась. Такой уж у них вкус был.
Я любил бывать в винных погребах. Воздух там был холодный, свежий, пахнувший вином. Когда приложишь ухо к бочке, слышно, как шумит сидр! Особенно интересно это было зимой: еще снег, холодно, а сидр уже проснулся и шумит! — “Значит, весну почуял!” — говорил отец. И вправду, вскоре таяли снега и наступала благодатная весна. — “Когда просыпается вино, гудят и пчелы!” — говорил отец. Я бегал на пасеку проверять, и могу свидетельствовать, что это так и есть. Проснувшееся вино будет понемногу бродить до глубокой осени. Зимой оно заснет, пчелы — тоже. Как только появятся сережки на березах, они уже волнуются, а зацветут вербы, будут рваться наружу. К этому моменту уже цветут мать-и-мачеха, одуванчики, золотые звездочки ренанкулусов, чуть заметных примул. Пчелы собрали первый мед. Зацветают вишни, яблони, сливы, груши.
Но когда они шумят в улье, это похоже на шум проснувшегося вина. Вино играет, и пчелы — тоже играют. Насиделись за зиму, хотят на волю, на солнышко, полетать в лазурной дымке горячего полудня, попить живящего нектара, поесть свежей цветочной пыльцы.
Матвеич, либо Митрич, всегда говорили: “Нельзя пчелу по первому шуму пускать! Надо еще подержать день-два, а то — застудится, заболеет” — и чаще всего ставили им подкормку: молотые яблоки, морковь, зелень одуванчиков, густо пересыпанную сахаром. Ставили и муку с сахаром. Пчела летела на них как на весенний взяток! За день добрую миску яблок и муки с сахаром поедали! — “Первые дни пчела с голодухи сама кормится, а как только начала соты строить да мед откладывать, забирай раму, а их гони наружу, на взяток! Подкормочный мед ненастоящий. Его надо отдельно держать”. Но я, право же, любил и такой мед! Чем же он ненастоящий? Что слабо пахнет? Так и летом бывает разный мед, пахучий и мало пахучий. Смотря откуда пчела его берет. Если с дикой травы, одно, а с цветов, из сада, другое. С дикой травы, из степи, лучше, острее вкус и запах, а с культурных цветов — слабее, и букет хуже. Есть ведь цветы, на которые пчела совсем не летит. Например, на розе, или тюльпане увидишь скорее жучков, мух, но не пчел. А какой хороший был бы с них букет!
Липа, конечно, дает много цветов и мед высшего качества. Бузина — тоже. А вот с картошки, дерезы,[95] полыни — мед неважный, и на них пчела летит. Впрочем, о полыни не знаю, но на немецкой ромашке сколько раз видел, а она — горькая, и табак — горький, и даже ядовитый, а пчела на него летит! Думается, что она не все разбирает, а летит, раз видит цветок. Потому и на табак садится. А поесть меду с табаком, дело — дрянное! Еще хуже, если мед с белены, или белладонны. Потому-то и ценен весенний мед! По крайней мере знаешь, что с мать-и-мачехи, цикория, вишневый, яблочный, или грушевый. Особенно хорош грушевый, хоть он и отдает немного перцем. Хорошо съесть ржаную ковригу с медом, да и запить ее стаканом крепкого, бьющего в нос, сидра!
Ранней весной, должен сознаться, я особенно наведывался к Митричу, а потом, когда он однажды умер, к его заместителю, Матвеичу. Кусок хлеба с медом был мне наградой. Как-то я прибежал к Митричу, а он со свечой в руке, одетый во все чистое, холстиное, сидит под образами. Увидев меня, встрепенулся: “Беги скорей к батюшке. Преобститься[96] надо! Помираю!” Я стрелой кинулся к отцу, и тот крикнул: “Михайло! Коня!” — и побежал в дом за Святыми Дарами. Выйдя, он вскочил на коня и поскакал к умирающему. Я уже рассказал на кухне, и все бабы запричитали, заплакали. Боже, какой вой подняли. Даже Михайло на них накричал: “Чего, дурочки, ревете, бабская нация! Митрич христианской кончины исподобился а вы — воете! Мавра, не дури! Перестань!” Бабы затихли, после, вытерев слезы, кинулись на пасеку. Оттуда уже возвращался шагом отец. Увидев меня, сказал: “А тебя Митрич благодарил и благословил! Молодец, что постарался!” и, еще не слезая с коня, меня перекрестил.
Я заплакал и побежал на пасеку. Бабы уже успели обмыть покойника и положили его на столе, ясного, торжественного, точно улыбающегося. В раскрытые окна влетали и садились на усопшего его пчелы. — “Гляди! Гляди! — вскричала Мавра. — Это они с ним прощаются!” Меня как ножом по сердцу хватили ее слова, и я убежал, плача, сам не знаю, куда. Очутился я около винных погребов. Там я упал на траву и долго горько плакал. Отец потом рассказывал: “Доскакал я туда, соскочил с коня и вошел. Митрич еще сидел со свечой. Видя меня, он перекрестился. Я не стал мешкать, накрыл его епитрахилью и, поисповедав, приобщил. Он радостно улыбался, точно дитя, благодарил меня, передал сто рублей на Иерусалим, всё, что имел, передал тебе свое благословение, потом сказал: “Боже мой! Сколько света! Какая неизреченная красота!..” И вдруг сам себе скомандовал: “Стать! Смирно!.. Доложи!.. Честь имею явиться твоему Господнему Величеству!.. казак Гундоровской станицы… Иван Митрич Лозунов! Аминь!” — зашатался, уронил свечу и испустил дух!.. Я его уложил на лавицу и снова зажег от лампадки свечку!.. Радуйтесь! Он удостоился видеть Бога! Дед умер стоя!..”
Каждый переживает мир и вещи по-своему, один — как бы скользя по ним, не вживаясь, а другой — глубоко чувствуя, но пока нет опыта, не зная, как их оценить. И приходит час, когда он заново, во всю величину, видит людей и события, на сей раз понимая окончательно.