Так арабский Восток противопоставляет развращенному личными свободами Западу свой идеал. Вместо жестокой конкуренции — круговая порука, вместо иронического сомнения — безусловная вера, вместо рискованного движения вперед — уверенное хождение по кругу, вместо демократического разброда — отлаженная социальная система, где все и всегда знают свое место.
И все же у медины один общий источник с Западом — античность. В конечном счете Фес — не что иное, как законсервированный в веках древнегреческий полис. Я уверен, что Сократ почувствовал бы себя дома скорее в Фесе, чем в сегодняшних Афинах. Те же глинобитные стены без окон, те же бани (описание турецкого хамама можно найти у любого античного автора), та же теснота кривых улочек, те же базары, которые с эллинской агорой сближают не только экзотические товары, но и традиции аэдов, до сих пор напевающих свои истории на площадях медины. Это родство вполне естественно. Во времена Сократа никакого Запада еще не было. Цивилизованный мир отличался от варварского тем, что располагался на Востоке. Запад — это дикая ветвь античности, вскормленная эллинским пониманием личности и потому забывшая о своем полисе, который сохранился лишь на Востоке.
Но есть и кардинальная разница между мединой и полисом. Восток перенял античную цивилизацию без античного искусства. Там, где у греков статуя, на Востоке — ковер. Как будто вся жизнь подчинена орнаменту, хитрому сплетению узоров, напоминающему красочную жизнь медины, в которой толпа кружится в пестром водовороте, подчиненном затейливому и монотонному ритму.
Монотонность — ключ к Востоку. Резчики по камню, чеканщики, женщины, ткущие ковры, — все они веками повторяют одни и те же образцы, одни и те же узоры. Художник — тот, кто послушно следует традиции: варьирует, дополняет, разнообразит ее, но не выходит за границы, определяемые каноном. В этом не только восточное понимание искусства, но и восточное понимание личности как социального элемента, невозможного без общины, без соседей, без взаимозависимости. Все тут намертво вписаны в сложный узор — не может же быть на ковре пунктирной линии. Чтобы привести в движение это статическое социальное единство, понадобилось божественное слово Корана. Поэты у арабов всегда считались посланцами богов, потом — Бога. Слово-откровение, слово-пророчество, слово как магическое орудие изменения мира — единственный свободный элемент в исламском искусстве. Поэтому арабская каллиграфия стала уникальным убежищем асимметрии в царстве монотонного орнамента. Она же составляет и главную прелесть интерьера мечети: несколько строчек из Корана, вырезанных на камне, контрастируют со строгой орнаментальной симметрией. Слово пророка как прорыв из царства обыденного в небо.
Ислам — практическая религия. Она охотно вмешивается в повседневность, придавая будничному ритуалу оттенок святости. В марокканской медине понимаешь, как живая религия, подчиняющая себе ход жизни, умело растворяет в себе личность, давая взамен убежище психологического комфорта.
В Марокко, как и в других странах Третьего мира, турист ведет двойную жизнь — местную и гостиничную. Те, кто собрался в моем отеле, напомнили космополитическую компанию из фильма Феллини «И корабль плывет». Благовоспитанные дети в бархатных штанишках, умеющие держать вилку в левой руке. Их родители, делящие свой отпуск между бассейном и ленивым любопытством. Дамы в блеклых платьях. Ежевечерние коктейли в фойе вокруг рояля, на котором фрачный тапер прилежно играл «Аппассионату». Трудно представить себе два более различных мировоззрения, чем те, которые выражают монотонные мелодии восточной музыки и бурные аккорды Бетховена. Стены отеля, как стены медины, защищали от окружающей экзотики этот оазис западного образа жизни.
* Бесспорно, самый живой город Марокко, расположенный между горами и Сахарой, — Марракеш. Каждый вечер его огромная площадь запружена бродячими акробатами, жонглерами, укротителями, фокусниками, астрологами, а главное — знаменитыми на весь арабский мир местными рассказчиками-аэдами.
* Самое экзотическое в Марокко — берберский базар-сук. Кочевые племена устраивают на пересечении дорог большие ярмарки, куда со всех окрестностей собираются невесты. Прикрытые чадрой, они сидят у шатров, демонстрируя прохожим ладони, густо покрытые татуировкой. Читая эти синие узоры, женихи неторопливо подбирают себе пару.
* Со времен Римской империи Марокко — африканская житница, где всегда выращивали пшеницу. Из нее здесь выпекают вкуснейший сероватый хлеб и делают особую кашицу — знаменитый кус-кус, любимый не только в Северной Африке, но и в Париже. Кус-кус подают с овощами, бараниной, острыми колбасками, иногда — в приморских районах — даже с рыбой. Лучшее в этом блюде — сам кус-кус: изготовленные вручную крохотные пшеничные катышки, политые острым бульоном и сдобренные харисой, еще более острой приправой из красного перца. Обед завершает мятный чай и долгие разговоры. Как и всюду на Востоке, в Марокко редко торопятся.
Прилетев из Нью-Йорка на Гавайи — а для этого надо обогнуть в аккурат полглобуса, — я никак не мог отделаться от впечатления, что нахожусь за границей. Искал таможню, порывался разменять валюту, даже слова старался произносить повнятней, пока не вспомнил, что на Гавайях хуже меня по-английски вряд ли кто говорит.
С одной стороны, Гавайи — такая же Америка, как Нью-Йорк. Магазины со знакомыми названиями, банки, бензин тех же марок. Если в Гонолулу зайти в супермаркет, никогда не догадаешься, что он расположен под Тропиком Рака. На День благодарения здесь все послушно едят традиционную индейку, хотя связь между Полинезией и плимутскими пилигримами сомнительная. Рождественский сезон отмечен распродажами и Санта-Клаусами. Но все это — ненастоящее, будто островитяне решили поиграть в Америку. Стоят, например, как полагается, елки в витринах. Но не зеленые, а красные! И украшения из орхидей и банановых листьев.
Физическая география приходит тут в наглядное противоречие с географией политической: Гавайи настолько отличаются от остальной Америки, что приходится считать этот штат приятным исключением. Помимо красот природы в этом виновен привольный космополитический дух. Данные об этническом составе архипелага читаются как этнографический атлас: четверть населения — белые, четверть — японцы, потом идут коренные гавайцы, филиппинцы, негры, португальцы, китайцы. И вся эта пестрая национальная смесь живет на живописном полинезийском фоне с американским комфортом. Уровень жизни на Гавайях если и отличается от континентального, то в лучшую сторону.
На обычной карте Соединенных Штатов для Гавайев не находится места — разве что в отдельном уголке, где раньше рисовали розу ветров или кошмарных чудовищ, обитающих на краю ойкумены. Своему благоденствию пятидесятый штат обязан изобилию окружающей его пустоты. Тысячи миль отделяют эти острова от континентов. Они вне пределов цивилизованного мира, на границе мечты и реальности. Маяковский говорил, что океан — дело воображения, в море, мол, тоже берегов не видно. Но когда пространства так много, оно сгущается в нечто конкретное, почти осязаемое. На гавайском берегу трудно отделаться от сладкого ощущения одиночества. И даже сознание, что ты его делишь с миллионами других туристов, не мешает вспоминать о Робинзоне. Поразительно, но фамилия одного из старейших гавайских плантаторов, чьи потомки до сих пор владеют небольшим островом, — Робинсон.
Гавайи — аттракцион природы. Здесь необычно все, начиная с геологии. Архипелаг так молод, что еще растет: постоянно действующий вулкан на Большом острове каждый год увеличивает территорию Америки на несколько квадратных километров. Лава извергается в море, застывает — и суши становится больше. Данные о площади Гавайских островов меняются, как сводки с поля боя.
Необычен своим постоянством гавайский климат. Острова славятся небывалыми пляжами: желтые, черные, зеленые, будто кто-то резвился с разноцветными чернилами. И океан тут кишит пестрой живностью. И коралловые рифы с их барочной архитектурой. И плодородие такой мощи, что, как рассказывают новичкам старожилы, карандаш начинает зеленеть, если его сунуть на ночь в землю.
Совокупность всех этих гавайских странностей и произвела на свет миф о затерянном в океане земном рае. О нем все мы читали в любимых книжках нашего детства — у Джека Лондона, Стивенсона, Мелвилла, Моэма, Тура Хейердала, плюс все те уже безыменные сочинения, от которых в памяти осталась одна соблазняющая своей неопределенностью географическая химера — Южные моря.
Очарование Гавайских островов обеспечивают наши детские воспоминания, и нет вклада надежнее ностальгии по детству. Любой человек, будь он президентом, философом или футболистом, начинает свою карьеру с приключенческих романов. Именно они закладывают основу личности. Если хорошо покопаться в нашей трезвой душе, то на дне мы обязательно найдем индейцев, пиратов и шоколадных туземок. Основательный запас экзотических образов служит буфером в болезненном столкновении с действительностью. Взрослый — это не выросший ребенок, а совокупность «я» разных возрастов. В каждом из нас сидит довольно шумная компания читателей, и часто на поверхность выныривает не умудренный Прустом интеллектуал, а мальчишка с «Островом сокровищ». Именно поэтому в Лондоне узнаешь город Шерлока Холмса, а не Диккенса. В Париже вспоминаешь не Бальзака, а Дюма. И только Петербург намертво повязан с Достоевским, да и то потому, что наша литература не облагодетельствовала русских детей приключенческими книгами отечественного производства.