– Ну так ведь никто ведь точно… – тянет кто-нибудь из осмелевших детей.
– Отвечаю! – взвизгивает и подпрыгивает Петя, и ноги его могли бы изящно, на манер ножниц, чиркнуть по воздуху и отлететь немного вбок, как бывает в оперетте, но поздно, поздно, только вставные глаза почти выкатываются из коробочек да сердце глухо бьется недалеко от крестильного креста.
Миша Корчемкин стал одним из крупнейших в мире специалистов по запасам нефти и газа на планете и живет в Америке. Когда они с Ирой (она тоже училась в нашей школе) приезжают в Таллин и мы все собираемся в их старенькой двухкомнатной квартире, то на столе всегда вареная колбаса с вкраплениями сыра, малосольные огурцы, селедка и черный хлеб; буханками черного хлеба они набивают пустые, освобожденные от подарков одноклассникам чемоданы, когда возвращаются в Америку. И там сидят вдвоем за столом по вечерам, катают шарики из хлеба и стараются растянуть удовольствие до следующего приезда.
Еще один мой одноклассник, выдающийся спортсмен (он и сейчас ездит на олимпиады для своей возрастной категории 60+) всегда подводит свою жену-художницу к окну в нашей квартире и говорит:
– Вот по этой трубе я новогодней ночью 1964 года слез на козырек крыши, подобрал Лилькин обруч, который выпал у нее из волос, когда она открыла окно и наклонилась, а обруч был ее сестры и надет без спросу; значит, я слез по трубе, подобрал обруч, а на обратном пути труба разъехалась, разрезала мне руку – видишь шрам – все тут было залито кровью, но я все равно вскарабкался на подоконник…
И жена слушает его внимательно и с интересом (так и должны вести себя любимые жены) примерно в сто сорок девятый раз, а я смущенно улыбаюсь, а мой нынешний муж – наш одноклассник – притворно мрачнеет. Потому что в седьмом классе, в 1964 году, когда мы пошли всем классом в кино, я сидела, взявшись за руки, не с ним, не с моим нынешним мужем, а с его соперником, полезшим в новогоднюю ночь за моим обручем.
В ту новогоднюю ночь мы все попробовали ликер «Vańa Tallinn» и играли в «бутылочку» (садились в круг, раскручивали на полу пустую бутылку, как волчок; на кого покажет горлышко, с тем и целуется тот, кто крутил бутылку); родители и сестра были в гостях, квартира отдана нам на разграбление.
Когда моя дочь училась в шестом классе, я тоже как-то оставила ей квартиру на разграбление. Меня вызвали в школу.
– Они играли в «бутылочку»! – шипела в ужасе классная руководительница. – Это в шестом-то классе.
– По-моему, самое время.
– Вы с ума сошли! Вот если бы они играли в девятом, в десятом, я бы еще поняла.
– А я – нет.
Ничего нет слаще всех этих воспоминаний, в которых мы все были трогательными и хорошими. Правда, были хорошими. Ведь правда?
Глаза, замусоленные слезами
Он всегда смотрит в другую сторону, когда разговаривает; коричневые глаза его – блестящие тараканы медленно переходят на лапках ресниц из одного конца лица в другой, затемненный.
Он смотрит телевизор, подвешенный в кухне над бочонком с мукой, рядом лежит седая заплетенная косица чеснока; бочонок прикрыт неплотно, крышка рассохлась и растрескалась, ветерок из форточки выдувает порошу муки; он кашляет.
Под столом в картонном ящике из-под новогодних игрушек окотилась кошка. Прелый войлочный запах поднимается оттуда к потолку. Кошка не кормит котят молоком, она ждет, пока щегол, перекатывающий капельки воды в горле, упадет к ней из клетки в ящик из-под праздника, и это ожидание иссушает ее соски.
На экране свиньи, огрызаясь, пинают рылами красные арбузы. Арбузы напоены селитрой до ушей.
Он трогает большим пальцем разутой ноги котенка в коробке, ищет ингалятор; слепой котенок отворачивается; ингалятор где-то на дне кошачьего запаха; длинный желтый запах стягивает горло, тоненькая струйка песка ссыпается в горло; от воздуха песок становится влажным и тяжелым; воздух прослаивает песок и не попадает в легкие.
Он хватает с газовой конфорки чайник, который поминутно приветственно подрагивает раскаленной крышечкой, словно он, чайник, прогуливается по переполненному провинциальному городку, где то и дело попадаются знакомые лица и всякий раз нужно приподнять шляпу, и в носике у него видны говорливые пузырьки встречи.
Он наливает в стакан с серебряным подстаканником и вдергивает в себя кипяток, – так мог бы свариться пассажир плацкартного вагона после двух суток портвейна и неудержимых объятий на откидном сиденье в тамбуре с женщиной, которая все два дня пьет вместе с ним, чтобы забыть об измене ненавистного мужа, застигнутого с ближайшей подругой.
– В сущности… – начинает он, отдышавшись, и тараканы на его лице уходят вбок, – в сущности… – продолжает он облегченно ошпаренным ртом и принимается придумывать имена котятам.
Ножницы проснулись лунной ночью. Латунный тусклый свет уже был у окна, он продел сквозь стекло руки и начал шарить в комнате, будто комната была черным чехлом, в котором руки вслепую перематывали фотопленку: предметы начинали выступать и прорисовываться.
Ножницы встали. Они смотрели на руки тусклого света, продетые сквозь стекло; ножницы думали о том, что так же и в них, в их лица, входили пальцы, протыкая глаза, губы, нос – незаметно, как незаметно лунный свет калечил оконное стекло.
Все напоминало о беде. Даже луна на ущербе была схожа с их лицами, от которых остались только овалы, давно подстроившиеся под пальцы швеи. В эти дыры для пальцев швеи, в неуловимые лица ножниц, фотограф южного прищура мог бы вставлять любые белозубые улыбки и любые лучащиеся взгляды, но до этого пока не дошло.
Ножницы сжали ноги так, что лязгнул воздух, и пожалели о том, что между ними не оказалось какой-нибудь материи, какой-нибудь шелковой ткани, которая рассыпалась бы пеплом лиловых лепестков, брошенных им под ноги. Или могла бы швея им шею курицы подставить, и они, примерившись, взлетели бы и приземлились с окровавленными ляжками – в жалкой куриной крови.
Они сжали ноги и встали на острые носки, и были так близко друг к другу, что двоились, хотя обычно спали откинувшись, и каждый посматривал на свою нерасторжимую половину искоса, и шуруп, отвечавший нарезкой за их соединенность, входил в них глубже возможного, проклиная сиамскую эту любовь, не принесшую ему ни счастья, ни покоя.
Ножницы смотрели в окно и мечтали об одиночестве. И тот, чье лицо было крупнее и мужественнее, повторял, оттягивая носок:
Один звездочет – звезда,
Один лунатик – луна.
Один мореход – море.
А та, чье лицо было милее и женственней, бормотала:
Говорила белей белила
И в ушах горели бериллы
Я тебя жалела, любила,
Как Самсона его Далила…
Только лезвие наточила
Как-то ночью его Далила…
– Чуть что, она мне сразу говорит: «Мама, там опять крыса, видишь там крыса!» – «Что ты, деточка, это кошка», – успокаиваю я ее.
– А там кошка?
– Никакой кошки нет, но ей кажется, что крыса. Я хочу сбить ее с толку.
– А с кошкой что?
– Я бы хотела, чтобы у меня была кошка, сердце очень болит из-за того, что ей мерещатся крысы…
– Я никогда в жизни не видела крысы, никогда…
– Это, знаешь, было. Серая дождливая крыса и серый дождливый бак, и я ее забыла отвезти в детский сад. В кино с балкона на нее упала крыса, прямо на грудь, как осенний лист… Я говорю: «Доченька, это птица!». Я говорю: «Доченька, это таракан!».
– Ах! Сколько у тебя всего!
– Есть летучие тараканы. Они идут, переваливаясь, по ступеньке, потом взмахивают крыльями и тяжело вспрыгивают на следующую. Потом идут, идут и вспрыгивают, идут, идут и вспрыгивают. Старые, с одышкой, толстые.
– Почему ты плачешь? Они что, больше тапка? Их нельзя тапком убить?
– Можно. Я им говорю: «Здесь я живу, и вы здесь жить не будете!». И убиваю их всех.
– Тараканов?
– Смотря что я ей сказала, когда она мне сказала: «Мама, там крыса!». Например, птицу.
– Птицу можно выпустить в окно.
– Нельзя. Птица, залетевшая в окно, – к смерти.
– Мне в окно однажды стучала синица, а я, не зажигая света, отвечала: «Войдите! Войдите!». А она все равно: «Тук-тук, тук-тук!».
– И ведь никто не вошел, да? Зачем ты плачешь? Ты же видишь, я перестала плакать. Крыс ведь никаких не существует.
– Не знаю. Если бы у меня была дочка, то стала бы наркоманкой, так бы я ее любила.
– А я так и любила, но ей всюду мерещатся крысы.
– А я бы дала ей ложку и сказала: «Хочешь, можешь мне глаза этой ложкой выковырять!».
– Не нужно так говорить детям.
– Я не знаю. Мне бы хотелось. Или хотя бы мужа. У меня только один мужчина был, но он разделся, а у него везде растут папилломы, большие, коричневые, на шеях таких, и он боится их срезать, а так тоже ничего нельзя, все обвешано этими папилломами. И волосы везде растут, и среди них папилломы.
– Может быть, тебе показалось?
– Ведь у меня никого больше не было. И уже не будет.