Он обнял Виля и Нэлку (или Катю — так получалось: то Нэлка, то Катя), и они вместо пошли к двери, потом полетели по воздуху уже неизвестно где — в том ли кабинетике, на улице ли. И за ними следовало неизвестно кем произносимое нараспев:
— И он еще хотел… И он…
— Он не обая…
— Ты молчи… Проще, проще надо…
И кто-то пинал его в зад, и это было обидно, даже оскорбительно, но поскольку он все же взлетал…
— Шевелится, — сказал чужой, нормальный (не распевный) голос. — Водка осталась? Дай ему.
Лили водку в рот, так и не повернув его к себе. (Гады! У, гады!)
— Хватит. Не хочу.
Встал и прошел через комнату, потупясь. Не от стыда — от злобы! Такие сволочи! Такое вороньё все и шакалье! Споткнись — подтолкнут. А пить… Да ему не жалко — пейте, еще куплю! Подхалимство их гадкое претит. Э, стоп! Он вроде бы им вчера сказал, кто они есть?! Вроде перед тем, как упасть, он им сказал…
Короткий страх пробежал, как ток, и отошел. Ну, и сказал — не соврал.
Однако позже, уже из своей квартиры, позвонил Аушеву.
— Что тебе ответить, дорогой? — сыто пробасил тот. — мы, конечно, гады, но и ты не солнышко.
Дело было не в словах: Аушев говорил снисходительно. С ним, с Буровым, снисходительно!
— А была речь об элите? Что будто я хотел быть в вашей дерьмовой элите?
— Прости, Юра, ко мне пришли.
Значит, так: Юра — пьяница и надежд больше не подает. Сделал несколько фильмов, которые устроили среднего зрителя, а властителей дум и мод не устроили…
И подумал (не впервые, конечно): а самого?
Самого-то устроили?
И тут же перебил себя: плюнь на них, Юрь Матвеич, для людей ведь работаешь, не для кучки снобов! Да, да, для людей.
Но зачем тогда утешать себя и уговаривать? Если всё ладно-то?
А вот и то, что не все.
Весь день после пирушки было смутно — лежалось, но думалось. К вечеру стали стекаться те же (с малыми вариациями). Он, кажется, до того, как свалился, звал к себе. Аушев, однако, не пришел. А Барсук и Нэлка явились. (Что он задумал, Барсук? То есть, простите, Борис Викентьевич Слонов. Копает небось под меня? Но почему не воюет открыто? Почему, встретившись сразу же после совещания, не отвернулся, а, напротив, протянул свою сухую, крепкую руку: «Вы влили каплю живительного бальзама…» — и так далее. Что это? Насмешка? Маневр, чтоб утопить незаметней? А может, не принимает всерьез? Слова, мол, словами… Точно! Не берет меня всерьез. Потому и явился.) Остальные же просто слетелись бездумно. Опять кто-то, комкая в пятерне Юркины деньги, бежал за горючим.
— Ну что, дармоедики?! — мысленно обращался хозяин дома к присутствующим. Но его трогало, что вот пришли, приходят.
Дармоедики мои,
людое-ди-ки!
Юрка, развалясь на тахте (ему уже поднесли, конечно), глядел, как чужие, порой незнакомые даже люди, чьи-то друзья, кем-то приведенные, уставляли стол бутылками, вскрывали консервные банки, резали хлеб. Они, гады, уже сориентировались, нашли тарелки и вилки в буфете; вот они уже двигают стол к тахте, тащат из-под его головы подушки, чтобы подложить под свои зады.
— Стоп, стоп, стоп! Сдурел, что ли? Чего тащишь!
— Подушечку хотел. Тахта больно низкая.
— А ты, собственно, кто? Кто ты есть?
— Я… Я с Толей Соковым пришел.
— А Толя кто? А меня ты знаешь, кто я?
— Юра, по-моему.
— А фамилия?
— Ты фильм ставил… как его?.. забыл название.
— Ну, и дорогу сюда забудь! Сгинь!
Молодой человек надулся, отыскал среди сваленных в коридоре вещей папочку и покинул. Да, покинул сборище, бурча недовольно.
— А Толя Соков кто здесь?
— Я…
— Мы вроде незнакомы…
— Да как же. Юра, вчера…
— Мотай давай, чтоб ноги твоей…
— Да ты сам вчера звал…
— Врешь, гад. Ну что, уйдешь по-хорошему?
Голоса:
Шепот:
— Опять буянит.
— …с пол-оборота заводится.
— …с полстакана.
Громкие:
— Юрка, что ты!
— …Выпьем, Юра!
— …Юрочка, Юр, можно тебя на секунду?
Ото, разумеется, Нэлка. Она хороша сегодня, как всегда после выпивки (она тоже поднесла себе). Растрепанная, красногубая, с красными пятнами на смуглом лице. И эти яркие, наглые глаза.
— Ну что, телочка? Что, бесстыдница?
Ему хочется обнять эту дуру при всех, при Барсуке. Она зажимает ему рот, отводит его руку.
— Юрочка, спой, а? Спой!
Тянет ему гитару.
— Юра, Юрка! Спой! Юр, просим!
Он понимает: отвлекают от скандала. Но знает и другое, видит по лицам: хотят слушать. Любят. Гитара легкая, — дощечка, щепочка, певучий звон… милая!
Ты открой мне то,
Чего я знать не могу,
Ты открой, а я
Про это людям солгу…
Живет где-то тоненькая, смуглая — в цвет томленного в печи молока — женщина с легкими руками, которые тянутся к тебе, в горе ли, в радости — всегда к тебе. Любой ветер сносит ее в твою сторону. Удача тебе — и она смеется, белозубая, бьет в бубен, пляшет, да так, что… ой-я!
Я-эй!
Эй-хо!
А-не-не-не-не-не!
А горе тебе — она мечет черные искры из глаз, наклоняется над поникшей головой твоей, ворожит… Она и слов-то ни одного не знает. Она так слышит, от ветра узнаёт, из гитарного звона, от глаз твоих перехватывает, она пойдет за тобой через лесные завалы не отставая; она в твой смертный час отопьет из отравленной чаши твоей!.. Только люби ее, не отпускай (не отпускай: уйдет!), держи ее в круге пламени горящего сердца своего (не остуди: уйдет! легко махнёт узкой рукой и смешается с лесом, ищи тогда — не найдешь), береги, береги ее, есть чем дорожить, есть что терять!
Ой, да зазнобила — эх! —
Ты мою головушку!
Ой, да зазнобила
Мою раскудрявую!
Биде, манге
Човалэ,
Бид манге
Ромалэ…
И когда Юрка возвращался через темнеющий лес и кудрявый от клевера луг в эту прокуренную комнату…
Они все родные, милые, они тоже побывали где-то, глупые эти, разнаряженные, милые, глупые, в своем где-то таборе побывали, которого не было никогда и не будет, милые, бедные, и только этот стол и стены, чтобы не вырваться, и крыша, чтоб не видеть звезд, — бедные, обойденные, ограбленные…
— Взяли у нас., увели коней… Простите меня, я виноват, не то я делал, не так жил, не усторожил я дорогого… не туда зазвал я вас, милые вы мои!..
И сразу голоса: Шепот:
— Ну, повело!
— Спивается парень!
— А талантлив, эх, черт, талантлив-то!
Громкие:
— Юр, да будет тебе!
— Ты гений, Юрочка!
— Юрка, все хорошо!
— Да с таким талантом я бы!.. Юра! У тебя дар божий!
— Мы все с тобой.
— Со мной, со мной, да, да…
Он плачет навзрыд, положив голову на согнутую руку. Голоса:
— У него трогательный затылок.
— Трепетный человек.
— Теперь модно, чтобы трепетный.
— Есть в нем что-то, есть!
— БЫЛО.
И кто это выдумал, будто пьяный человек ничего не понимает и не помнит? Это уж, простите, кто как. Бывает, что и трезвый, как говорится, не сечет. А Юрий понимал. Слышал и понимал, только не хотел поднять мокрое, опухшее лицо, чтобы не увидели его обиды, глубокой задетости. А я-то — «милые» Гады! Ну, покажу вам, я покажу! Я вас всех в кулак зажму. Вот так! И вот так! Ишь ты — «БЫЛО»!
К тому часу, когда люди разошлись, он уже изрядно выспался.
Тарелки кто-то перемыл и составил чистой горкой на кухне, но комната, кухня, квартира — все было прокурено, загажено, все было так, чтобы он знал: ничтожество. Он, Юрка, — ничтожество, спившийся, бывший. Ну, обождите, шишиги! (И сам рассмеялся этим «шишигам» — бабкиным, крапивенским.) Может он! Может еще захотеть чисто жить — чтобы ранние вставания, чтобы думать, чтоб без водки и скандалов и без этих пошлых голосов, громких и шепотных… Может думать, работать. Да он еще сам напишет себе сценарий, как он его мыслит. И почему до сих пор не попробовал? Погнался за успехом, за деньгами, которые прожигал в пьяных пирушках, за лживыми этими хвалами…
…И весь июнь напролет
Лягушкой имя свое выкликать…
И как это упустил того, при ком мозаичные мысли становились на места, стягивались к центру, обретали форму и цвет. Как можно было ради главного не поступиться самолюбием, гордостью чертовой, любовью (будто кто тебе предлагал эту любовь?!)… Надо было все откинуть, а вот а того, главного, не терять. Можно обронить бумажник с деньгами (это уже бывало — спьяну, конечно), а уронить себя, потерять лицо… Не будет этого! Так не будет!
Серая стена с разводами бетона по швам. Ровный-ровный квадрат окна — черный на сером. Серое, но чуть светлее — небо. Вот и все, что есть в этом заоконном мире. Отведи глаза.