Почему они ничего не писали о тех событиях? Привычка бояться цензуры? Реальная угроза? Но если они так боялись цензуры, то почему не называли австрийцев, например, киевлянами? Ведь в те времена родственники или знакомые за границей, которые к тому же присылают книги, все еще считались серьезным пятном на биографии. И почему они вообще не писали о реальности, их окружающей, обходя не только политику, но и своих знакомых, соседей, одежду, которую носили, дефицит продуктов, очереди в магазинах. Только о книгах, фильмах, музыке. Такие письма выглядели бы более убедительно, если бы ими обменивались, например, канадские пенсионерки или эмигрантки во Франции, Германии, Англии, обеспеченные материально и оторванные от быта, но не эти женщины, жизнь которых больше напоминала криминальное чтиво, чем неторопливый роман воспитания XVIII века. И чем было это существование в абсолютно виртуальном пространстве — попыткой бегства или, наоборот, победой над реальностью? Мне очень жаль, что бабушка не научила меня читать между строк. Интересно, почему? Думала, что моему поколению это уже не понадобится? Хотела, чтобы не понадобилось? Тогда зачем было оставлять мне эти письма?
Бабушка не признавала другого летнего отдыха, кроме как в горах. Еще с дедовых времен у нее был там домик, и его каким-то чудом удавалось поддерживать в неплохом состоянии. Когда я была еще школьницей, мы проводили там практически все летние каникулы, только время от времени наведываясь в город. В горах бабушка вдруг теряла всю свою сдержанность и молчаливость, кажется, даже ее безупречная военная выправка становилась не такой безупречной. Только в горах бабушка позволяла себе носить платья: у нее был целый гардероб платьев, юбок и фартуков из тканного вручную полотна, с вышивкой и без. Только в горах исчезала бабушкина нелюбовь к копанию в земле — там у нас возле дома всегда была небольшая грядка с зеленью.
Из того периода я помню не так уж много. Ледяные судороги, пронзающие утреннюю или послеобеденную сонливость, когда спросонья или в жару переходишь вброд горный ручей, заставляют каждый раз по-другому ощущать терпкость дикой малины или случайной земляники. Молоко, принесенное из села, расположенного по здешним меркам неподалеку, то есть где-то в четырех часах ходьбы горными тропами. Шорох ветра под полом, к которому надо привыкнуть, чтобы перестать представлять себе колдунов, русалок и привидения, которые собираются на свои ведьмацкие чаепития где-то на чердаке или в лесу. Огоньки костра, отраженные в речной воде, одинаково неспокойной днем и ночью. Сушеные грибы на веревке перед входом и над печкой. Запах чабреца и можжевельника во всем, даже в молоке, особенно в молоке. Молнии как белки и белки как молнии. Наверное, бабушка считала, что все это важнее для моего развития, чем те ужасные вещи, которые она прятала в переписке с обеими своими подругами.
Вот одно письмо из Донецка, 1985 год.
За окном — зимние деревья, я смотрю на них и пытаюсь вспомнить что-нибудь из Рильке. Приходит в голову только то, что я не знаю его украинских переводов. Где они? Кто-нибудь их читал? Нужно сходить на кладбище, проведать всех наших. Веселое кладбище. Печальные новости почему-то всегда приходят первыми.
Сегодня наши соседи праздновали почти до утра, они поженились несколько лет назад, а вчера купили “стенку на будущее”, как они почему-то называют сервант в гостиной. Потом гости разошлись, а соседи поссорились из-за чего-то, сначала кричали, а после занимались любовью, громко стонали и ритмично скрипели кроватью. Утром пошли на работу, взявшись за руки, она работает на той же шахте, что и он, бухгалтером.
Может, им не нужно всего этого знать?
Я не знаю, верно ли мое предположение, но мне кажется, что в этом письме не просто набор случайных ассоциаций. Если поставить рядом 1985, “Зимние деревья” и “Веселое кладбище”, абстрагироваться от Донецка и “стенки на будущее” и прибавить ко всему этому переводы Рильке, то возникает четкая ассоциация со Стусом. Хотя, возможно, все это мне только кажется, и нет в этом письме скрытого смысла, а всего лишь простое перечисление предметов вокруг, а “веселое кладбище” подчеркнуто случайно.
А вот другое письмо: оно пришло вскоре после смерти мамы. Из Одессы.
Я думаю, твоему сыну стоит перечитать “Аварию” Дюрренматта. Но не радиопьесу и не “одну из еще возможных историй”, а комедию. Нельзя относиться к жизни как к фарсу, а тем более пытаться навязать кому-то такую позицию. Это не все выдерживают. Больше всего меня поражает цинизм этой вещи, такой необычный для Дюрренматта. Даже не знаешь, верить ли в это самоубийство в конце и кому из них всех сочувствовать. Да и само сочувствие на этом фоне может выглядеть фарсом. Скажи ему, пусть обязательно перечитает. Не знаю, поможет ли это ему пережить все, что произошло, но понять, наверное, поможет.
Я много раз перечитывала пьесу, но так ничего и не поняла. Жаль, что бабушка не научила меня читать между строк.
Перебирая бабушкины бумаги, которые она хранила в старой большой шкатулке с металлической крышкой, я находила совершенно неожиданные вещи. Например, грамоту от Министерства культуры “За отличную работу” на имя деда, датированную 1953 годом. Обычная грамота, но год выдачи придает ей нечто зловещее. Мне приходит в голову, что я даже не знаю, кем работал дед по своей “партийной линии”. Вообще, этот вопрос никогда и ни у кого не возникал, “партийная линия” являлась вещью-в-себе, которая не требовала пояснения и отодвигала собеседника на осторожную дистанцию. Только раньше в этой дистанции было плохо скрытое опасение со старательно подчеркнутым уважением, а теперь плохо скрытое опасение сопровождается почти открытым пренебрежением. Я пытаюсь представить, чем именно занимался дед в тот год, как вообще можно было думать о культуре, но у меня опять ничего не выходит. Я понимаю, что тогда все выглядело и воспринималось совсем по-другому, и я не могу почувствовать то, что чувствовали они, а тем более не имею права это оценивать.
Хорошо, что я не историк, потому что когда история настолько герметично закрывается в пределах одного поколения и уже внуки абсолютно не способны постичь, в каком мире жили их дедушки и бабушки, хотя провели с этими дедушками и бабушками полжизни, то что может пытаться уразуметь историк в жизни казацких гетманов или древних зодчих эпохи барокко. Достоверности в таких попытках, наверное, не больше, чем в спортивных прогнозах любителей букмекерских ставок. А может быть, подобные прогнозы подтверждаются даже чаще.
Из письма бабушки к одесской подруге, 1991 год:
В этом году мы с Софийкой (Софийка — это я) задержались в нашем доме под Нижним Синевидным дольше, чем обычно. Почему-то не хотели сохнуть грибы. В этом году было ужасно много грибов — мы насобирали больше, чем обычно. Но решили не отвозить домой. Даже в августе ни разу не ездили: решили отдохнуть от всего этого. Софийке через год поступать куда-нибудь учиться — надо беречь силы, пока есть возможность. Я наслаждаюсь ее обществом, каждый раз побаиваюсь, что больше она не захочет ехать со мной. Даже тайком радуюсь, что у нее не сложились отношения с одноклассниками и нет какой-то устойчивой компании. Но студенческие годы неизбежно отдалят ее от меня, и я снова останусь совсем одна.
Помнишь, как в 1968-м ты приезжала к нам в гости и мы поехали в Карпаты? Тогда все лето мы читали только французов, все, что смогли найти, даже Альфреда де Мюссе, который раньше казался мне слишком манерным. Я тогда решила выучить французский, но так и не выучила.
Теперь все как-то уже не так. Может, дело в возрасте, как ты думаешь? Читаю Антонича и Свидзинского в каких-то доисторических изданиях. Интересно, доживем ли еще до новых?
Это одно из бесчисленных писем, в которых можно угадать хотя бы приблизительные параллели с реальностью, даже короткую вспышку оптимизма, не очень характерного для моей сдержанной бабушки. Совсем не такие письма писала ей подруга из Одессы весной 1986-го.
Мне уже в который раз снились холодные скользкие стены, по которым спускались шестикрылые серафимы. Почему-то я была убеждена, что эти уродливые насекомые — шестикрылые серафимы. Я сидела на каменном полу, покрытом слизью, и была полностью голой, с распущенными длинными волосами, которыми накрывала себе колени, потому что ноги болели от артрита и варикоза. Я раскачивалась и медленно декламировала цветные стихи Рембо. Когда дошла до “у”, зажмурилась и заплакала. Сезон в аду у нас сейчас, сезон в аду.