— Только вы поймите, я ведь это — как частное лицо.
— Ну, ясно. А я уже «пустил по инстанциям». — Сказал и улыбнулся.
— Чего ж вы меня поддразниваете? Я же не могу самолично… Так-то вот. Но мне было интересно. Честно говоря, вы мне понравились еще там, у Панина. В том смысле понравились, что показалось: есть свое. И — не ошибся. Ведь я много вижу говорунов, и дельцов, и обаятельных неталантов — скажем так. Сценарий ваш конечно же талантлив. Но странен. Очень странен. И я предвижу затруднения.
— Да чего ж там странного? Только девчонка чудная — дак ведь она войной напугана с детства, ее с гнезда сорвало, всего лишило. А ведь ей пять лет уже было, понимала что-то. И языка она другого.
— Немецкого?
— Да ведь какая разница? Ребенок. А что говорит чудно, так у иноязычных людей редко обходится без акцента, а она к тому же замкнутая, неразговорчивая — и напрактиковаться не могла. Неужели, Василь Никитич, это странно?
— Не только это. Вот чего вы, вы, как автор и режиссёр, хотите?
Юрий вспомнил разговор с Паниным и сдержал свой порыв.
— Видите ли, я доброту показать хочу. Это о доброте, о том, что не обязательно людям так уж все понимать друг в друге, чтобы быть добрыми. И о бережности — это линия с матерью и с учителем. Я нарочно о нем ничего не говорю до этого, что он, дескать, плохой или что. Он неплохой. А слуха нет. А для нее это, может, единственная любовь — ведь так бывает с первой любовью!
— Я все понял, — тихо отозвался из кресла человек. — Здесь очень хорошо все написано, как-то возвышенно… и это понял. Меня другое тревожит. Не может же быть целый фильм ни о чем. Вот поглядите, так скажут.
Юрий вздрогнул. Ну, всё. Значит, «ни о чем».
— Василь Никитич, — перешел он почти на шепот (в волнении всегда начинал так, а уж потом распалялся), — я бы не простил себе, если б свою, от себя оторванную часть стал строить на интересе детективном: «Отнимут — не отнимут», «соблазнит — не соблазнит». Я хочу сделать фильм по законам поэзии, и если это удастся мне, все будет стоять на своих местах. Ведь что такое искусство? Для чего оно?
— Для чего? — вытянул шею Главный.
— Для поддержания высокого в нас. Я так думаю. И каждый идет к этому своим путем. Мой путь, может, непопулярен.
— Ну-ну-ну, — запротестовал Главный, — вы ведь уже кричите. А зачем? Вы где хотите снимать?
Юрий почувствовал, что глаза его жжет. И отвернулся.
И Главный не стал повторять вопроса.
— Ну и отлично. Берите сценарий. В добрый час.
— А если… как вы сказали… возникнут недоуменные вопросы?
— Сошлитесь на меня.
Тут, собственно, надо было пожать руку и уйти. Но на Юрку снизошла трезвость. Эх, знал бы он когда-нибудь сам, что будет делать через секунду!
— Василь Никитич, а почему бы вам не написать… Ведь каждый раз к вам…
Главный отвел потускневшие глаза.
Испортил! Все испортил!
— Ведь… каждый раз… к вам… — лепетал Буров.
— Да, да… конечно, — грустно покачал головой Главный, еще раз пристально, будто новыми глазами, поглядел на собеседника и протянул руку за папкой.
Медленно развязал шнурки, сделал надпись на титульном листе: «Прошу ознакомиться со сценарием. Я читал». И — роспись.
— Спасибо, — сказал Юрий совсем уже тихо, как-то униженно.
Главный кивнул, молча протянул руку, не проводил до двери.
Юрка вышел как в тумане и так, ничего не замечая кругом, брел по улице. Он не знал, проигрыш это или победа. Только понимал, что совершил бестактность. Но: с другого взгляда — ведь ты же не ради дружбы пришел к этому человеку. Джинн давал дворец, а ты попросил справку о прописке со всеми печатями. И больше к джинну не придешь — растаял. Подвел черту.
Перебрал, Юрь Матвеич!
Да, перебрал, но и меня можно понять: на этот фильм много поставлено!
* * *
А Тищенко сидел в своем кабинете. А Тищенко точил нож для пронзения (пронзания?) буровского сердца. И наконец вызвал жертву. Был Григорь Михалыч тучноват и осанист, руки были полные, с короткими белыми пальцами. И пальцы эти перекладывали страничку за страничкой справа налево, справа налево.
— Так что же, Юрий Матвеич, дорогой, опять у нас солдат возвращается с войны?
— А разве нельзя?
— Можно, но сколько раз? Военных фильмов…
— Это не военный фильм.
— Но ведь герой солдат?!
— Человек, человек здесь главное! Солдат ведь тоже человек!
— А почему не шахтер? Нет, вы поймите меня правильно. Я ничего не навязываю. Просто проблематика другая.
— Что вы имеете в виду, Григорь Михалыч, говоря «проблематика»?
— Ну, проблемы… У солдата одни, у шахтера другие.
— Да ну?
— А как же! Жизненные. Трудовые, так сказать.
— Вы, значит, говорите о материале. Так вам не понравилось?
Юрий вдруг сам услышал, что голос звучит просительно, из чего было ясно, что он помимо воли начал игру.
— Та нет, я не говорю… Но вот надо бы подумать…
— Стало быть, совсем не показалось?
— Та, честно говоря, Юрь Матвеич, от вас, от корифея…
— Э, какой я корифей! Сделал два-три средних фильма.
— Ну, все-таки. В первых рядах, — так что и порадовать вы бы нас должны…
— Так не порадовал? Забрать?
— Тут предлагаются измененьица… В смысле, как вы говорите, материала. Другой материал нужен. И побогаче. И чтоб трудовой тоже.
— Хм! Жалко, что так мнения разошлись.
— Та они ж, редакторы, тоже не все увлеклись… И вы согласитесь, когда уясните.
— Я не про редакторов и не про свое мнение.
— А про чье?
— Про Главного.
— А?
— Василь Никитич читал, очень одобрил.
— На пушку берешь?
— Есть возможность спросить (Юрий не решился сразу на «ты» перейти).
— Зачем же спрашивать? Неудобно. Да и шутка это. Я же знаю тебя, Юрь Матвеич!
— Шутка?
— А то как же! Я тоже шутки понимаю. Ха-ха!
— Погляди тогда!
И Юрий развязал шнурки на заветной папке, которую до того прижимал рукой к боку. А уж роспись Тищенко узнал бы и во сне.
Он помолчал. Склонил голову вправо. Потом влево. Потом поднял глаза. Ясные глаза, улыбчивые.
— Я же говорил, что ты шутник! — И громко рассмеялся, вытер глаза платком, встал из-за стола. — Ну, в добрый час! Что ж, я свои замечания — в рабочем, так сказать, порядке…
И лишь у двери, обернувшись, Юрий поймал на себе его быстрый мстительный взгляд. Вот кто медведь-то! Вот где неподвижная доброжелательность! Эх ты, Юрка, наивный человек, где тебе?!
Ну, да что теперь. Теперь только держись!
Почему так получается, что люди хорошие, добрые, талантливые мало и неохотно помогают друг другу? Такие принципиальные! Какая-то малость не устраивает в другом, порою близком человеке, и вот ему отказан в поддержке! А люди, лишенные таланта и доброты, скверные люди, с такой душевной широтой прощают себе подобным, «своим», слабости всех родов, что невольно восхищаешься их чувством локтя, единством — какие прекрасные друзья!
Почему так получается, а?
У Тищенко было на студии много если не друзей, то единомышленников по схеме «ты мне — я тебе». А поскольку от Тищенко многое зависело, поскольку его «я тебе» было очень даже необходимо, так и «ты мне» не задерживалось… Ну, в общем — о чем тут говорить?!
«Вот мерзотник! — думал о Бурове взбешенный Тищенко, тонча кабинетный ковер. — По виду свой, и держался прежде эдак скромненько, и ходил с шестерок, а тут — за усы. Меня — за усы. Да я для тебя ли их растил, мои пшеничные? Ишь ты — козырь у него, козырной туз… Так ведь, может, он один у тебя и есть, а продержись-ка с одним всю игру. Есть один — ты бы другие приманил. Меня бы пригласил, поговорили бы по-человечески Разве мы не можем понять? А то расщеперился! Да я… Да я…»
А что «я» — пока не знал, и гнев его был еще беспомощным и кипел вхолостую. Но когда первый пар сошел, стало проясняться. А так ли уж крепок Буров? Часто ли и запросто ли бегает по начальству? Надо узнать. И побыстрей. Да что «побыстрей»? Тотчас же! Стал набирать номер Главного и только тут заметил, что смерклось — едва цифры на телефонном диске различаешь. Зажег. В круглом свете настольной лампы сосредоточился.
— Алле, Валенька! Это Гриша Тищенко. Здравствуй, наяда. Я тут тебе украшеньице одно обещал…
— Неужели помните?
— А как же. Так привезли мне из Польши. Поеду к вам — захвачу.
— Ой, Григорь Михалыч! Спасибо!
— Ну-ну, это полный пустяк… А я к тебе по делу, режиссера одного ищу. Бурова Юрь Матвеича. Нету ли у вас?.. Нет? А давно был?.. А… И часто захаживает?.. Всего-то! Ну-ну, поищу в другом месте. Работенка одна ему есть… Целую ручки.
Нет, не такая уж она была доярка и коготки растила не зря, потому что ответы дала исчерпывающие и голосом, тоном подтвердила тищенковскую догадку: нет там дружбы. Не сумел Буров, не завязал. Деловой это росчерк на сценарии, а не дружеский. А это — главное. Дружбу и прочие частные связи отбить трудно. Дело — легче. И сразу забурлило в Тищенке тревожащее, будоражное, творческое. Неправ тот, кто полагает, что Тищенко простой чиновник. Нет, он тоже человек творческий. Только творческая эта энергия пущена по другому, что ли, каналу. Она вложена в каверзы. Да, да, он мастер интриги, тайного конфликта. Как иной драматург плетет свои сюжетные ходы (от которых, впрочем, никому ни горячо, ни холодно), так и он, Тищенко, создает свой спектакль — не либретто, не сценарий, а именно спектакль, потому что и режиссура тоже его. Только актеры со стороны. И уж тут-то наглядно видны все его удачи и просчеты, тут живые люди плачут, смеются, корчатся от боли, хватаются за сердце и за валидол… Эх, если бы такие спектакли да оплачивались по тарифу! Быть бы Тищенко богачом. А то — всего лишь зарплата. А ведь он ничуть не меньший творец, чем любой другой на этой пресловутой студии, хотя и не устраивает торжественных просмотров, банкетов, заметок о себе в газеты и журналы. Он — скромный жернов, в тиши и темноте дробящий зерно. А уж какая будет мука — крупного, мелкого ли помола…