Володя, который обычно обижался легчайше, не возразил и велел снять задний подсвет.
Старая гримерша Танечка, костюмеры, осветители, вся операторская и режиссерская группы, не говоря уж об актерах, были не просто готовы к съемкам, а по мановению короткого буровского пальца как в бой кидались — так он их наэлектризовал.
Виталий помнил: Юрка и в школе был командиром. И зачем-то спрашивал себя, примерял чужие одежки: «А я бы смог?»
И зря думал об этом. Нет, не смог бы, не смог. Не та хватка! Есть профессии, для которых надо родиться: то есть не только в таланте дело, но и в характере. Талант должен быть поддержан характером.
Буров с начала работы вел записи предстоящих дел:
Директора подобрать (чтоб без Тищенки).
Лучше подождать Стася Петрова.
Еще раз — см. смету.
2-й режиссер (чтоб непременно был Стеклов).
Добиться Заева с 15-го.
См. павильон — изба — плохо!
Рано тает! Как быть?!
Ускорить выезд на натуру (снег тает). Машина (заявку!).
Она…
Юрка усмехнулся над этой записью. Ведь он хотел заменить Ону! Была такая нелепая мысль! Разве нашел бы? Хорошая оказалась артистка. Вот ведь примитив, а таланту бог дал вдосталь. Работать с ней тяжело. Устал. Вообще устал. А впереди весь монтажно-тонировочный!
* * *
Вот я и потеряла все. Как в той птичьей сказке. Эта женщина, царевна, говорила: «Только не спрашивай, кто я!» Но человек всегда спросит. Ему все надо. Узнает и сожжет крылья. А ведь у нее тайна была. А мне был выбор: с ним быть или роль играть. Дура я, дура! Мне бы отказаться! Все про меня узнал и перышки мои — в огонь!
Нам в институте часто говорили: на сцене сквозь роль просвечивает нутро актера — ну, какой он, значит, человек. Я не верила, потому что бывает, что дурные люди играют прекрасных и все в зале плачут.
Он выпотрошил все мое из меня. Теперь хорошо меня знает! Велел вспомнить детство, и первую любовь (как я была влюблена в соседского мальчика Олави), и даже отца. Отец у меня был добрый, тихий. И все при нем были добрые и тихие, даже мама (теперь-то она другая!). Мы тогда уже в Юрбаркасе жили (теперь мама сдала часть дома), и у нас была пасека (и пчелы тоже добрые), был лохматый пес Блускис… Отец меня в поле с собой брал, вроде как Чириков Аленку (мы ведь крестьяне), о траве, о посевах рассказывал. Только я так не болела, как Алёнка. Но теперь мне кажется, что и я болела. И когда Чириков наклонился над ней, то есть надо мной, и шепчет, будто молится:
— Дочушка, пожалей ты меня, дочушка, родимая! — я заплакала.
Юрий рассердился. За дело, конечно. Только ведь мне-то никто таких слов не скажет. И я остановиться не могла. И он не скажет. Теперь. А ведь он добрый. А что на съемках обманул: «звонил, мол, все у тебя в порядке», — так это не для себя. Для дела. А потом — ведь и верно, ничего плохого не нашли. Хотя он, конечно, об этом не знал. И почему в голову все он лезет? У меня обида: он и сказки, может, для дела рассказывал: посадит на колени, как маленькую, и рассказывает. Еще — стихи… Неужели только для фильма? Нет! Нет! Неправда это! Он прежде на меня смотрел так — чуть вбок, — это при других. А уж когда мы вдвоем — особенным, «нашим» взглядом: что вот, мол, мы вместе и что я ему нравлюсь. А вчера посмотрел спокойно так, открыто, кивнул даже. И ничего не пробежало из его глаз в мои. Я знала, что так будет. Знала. Все перышки он мои пожёг. Все до одного.
* * *
Диспетчерская до 12-ти.
Ролик № 1. Поправки.
1. Титры см!
2. Выбросить сапоги (вагон).
3. Чище переход к деревне.
4. № шифра.
5. Монтаж «по Домье».
Полсмены с 20.30 до 24-х.
Выбить смену (с 16 до 24-х).
Ролик № 1.
Переход из зтм в зтм (не выйдет — выкинуть!).
Проход у реки — 2-й дубль.
Следы на песке запороты! (Искать!)
Аленка безобразна (см. дубли).
* * *
Монтажный стол, маленький экран, с двух сторон — диски. Тут режут пленку, склеивают ее липучкой, то есть скотчем, давят прессом.
— Талька! — оборачивает Буров воспаленное лицо. Подвижная ноздря его так и ходит. — А? Гений Володька, да? — Но чаще, гораздо чаще наоборот. — Ну? Можно из этого дерьма слепить хоть полфильма?
Обычно Виталий видит его лохматый затылок. И даже затылок сосредоточен и напряжен. Режиссер лепит фильм. Работа, конечно, адовая, и Юрий жадно выкладывается.
— Смотри в оба! — вопит он Виталию. — Мамаша пошла!
На экране пожилая женщина в платке. Черты мягки, обычны. Это — Нина Смирнова. Но ее не узнать: грим, свет. Сперва не обращаешь внимания — идет и идет человек вдоль деревни. Но вот она у Чириковой избы. Быстрый тревожный взгляд ее — на окно. Не просто тревожный: в нем ожидание, тоска, страх. И вдруг сдвинула брови, увела внутрь все, что было на лице. Стучит в окно. Аленка метнулась за стеклом, распахнула незапертую дверь: входите.
— Ты кто? — спрашивает женщина.
Говорит не как все. Чуть уловимый акцент выдаст нездешнюю. Аленка глядит молча.
— Кто там, Аленушка? — слышен старческий голос из избы.
Алена все молчит и смотрит. Потом зовет женщину:
— Войдите в избу.
И та идет. Заново, ее глазами, видятся сени, ведерки с водой, прикрытые деревянными крышками — аккуратными, Чириковой бережной работы; потом — комната с Алениными рисунками, странными: вот огромная оса в сухих еловых ветках, вот — во весь холст — мухомор, похожий на еще не раскрывшийся цветок, а у его подножья крохотная, забытая человеком корзинка (человеком, который рядом с этим грибом не больше гнома). А на другой степе, возле семейных фотографии, — портрет.
Женский.
Гостья сбрасывает платок. Всматривается.
Теперь видно, что это одно лицо — молодое и старое. Лицо той женщины, которую уносили во время боя. Алена прижала руки ко рту, чтобы не крикнуть. В это время из-за переборки выходит старик. Ему не надо портретов. Он понял сердцем.
— Поди, дочка, достань из колодца молока, — просит он. И видно, как руки его трясутся. И что он стар. И потерян.
Он и женщина долго молчат, глядят друг на друга.
— Я приехала… — начинает женщина.
— Угадал я, — отвечает Чириков. Они замолкают.
Алена приходит с бидоном. Собирает на стол. Она хрупкая, тоненькая, но совсем уже взрослая девушка. Растерянность ее не прошла, но она так же, как пять минут назад эта женщина, свела брови, втянула свое в себя.
— Ты знаешь, кто есть я? — спрашивает женщина. Алена тянется к ней глазами:
— Да.
— А знаешь, зачем я здесь?
Алена медленно опускает голову, лица ее теперь не видно.
— Marta, mein Kind! Erkennst du mich nicht? — шепчет женщина в растерянности, радости, в страхе новой потери.
И девочка гнется ниже — и тихо:
— Ма… — И вдруг бросается к женщине. — Мама!
Чириков недвижно сидит, отворотя голову к окошку.
Буров отбирает, режет, лепит куски. Пока лента не озвучена: никаких слов нет, — Виталий просто помнит их. Он знает, что позже монтажница подложит фонограмму по хлопушке — два движения помрежа на пленке совпадут с двумя хлопками-звуками. И тогда все они заговорят синхронно, как говорили на съемке. Но это еще черновая фонограмма. Потом будет озвучивание в павильоне. Правда, эта сторона дела ему так же темна и тяжела, как подсчет деревьев в лесном хозяйстве и как отчеты в институте. А вот Юрка! В перерыве (надо же монтажнице отдохнуть — Юрка-то сам и не отрывался бы!) он как в лихорадке — и все о том же, о том:
— Виталий, я что думаю: сколько у нас было трепа о высокой плоскости, о духовности. А фильм-то получился того… бытовой. Не вышло! Не вышло ни черта!
— Ну, старик, не ожидал от тебя! Ведь этот Чириков, простой, вроде бы даже темный человек, — ведь он птицу воспитал! Человека птичьей высоты. Такого полета звонкого!.. Да есть ли выше духовность, чем его? А та сцена, когда Чириков с Аленой сидят в избе, сумерничают…
О, это было все не просто так. Не просто «сидят в избе».
Когда Алена кинулась к матери, Чириков застыл, повернувшись к окошку. Женщина гладила девочку, подняла ее смутное, заплаканное лицо. Алена старалась не глядеть, прятала голову на плечо у матери, и тогда мы видели, сколько в ее лице радости, которой она не дает прорваться. Не даст, потому что рядом, в избе, тот, кому она обязана жизнью.
— Endlich habe ich dich wieder, mein Herzchen! — шепчет женщина.
— Мама, я… я не понимаю. Ich habe alles vergessen! — плачет Аленка. — Я забыла.
— Девочка, а я выучила… выучила язык, чтобы найти тебя… Я знала… Я надеялась.
Теперь они обе плачут навзрыд, и снова перед Аленой знакомая поляна, перестрелка, копна сена и это лицо — вот это самое, только молодое, бледное, искаженное мукой и страхом — страхом за ребенка. Видение ее, наконец, обрело плоть. И она потрясена.
— Мы поедем домой… Ты помнишь наш дом? — говорит женщина, сжимая худенькое родное тело.