— А ты бы? — почему-то спросил он, дивясь своей бестактности. Никогда ведь не говорили об этом. И не следовало.
— Я бы? — Юрий вдруг остановился, глаза сузились, лицо смялось, как в первый день их знакомства. Вздрогнула, ожила подвижная ноздря. — Я бы? Тогда? Если б она… ко мне? Да я бы… Я бы… — И задохнулся. Потому что, видно, и любовь эта, эта именно, была подвержена такому же азарту, такой же самоотдаче, как все, на чем сходились лучи его живого интереса. — Да не было бы счастливей женщины! Все бы двери ей отворены, все цветы дарены, все ее прихоти… А хочешь еще честней? Я тебя убить хотел. Думаю — подстерегу там, в твоей этой московской улочке… Потом понял — куда мне. Но смерти я тебе, Талька, желал.
Они стояли посреди площади — Юрий бледный, взбаламученный, Виталий не глядел на него: щурил глаза, всматриваясь в плетение веток чьего-то дворового тополя. И — смешно! — ощущал себя чуть выше (ведь тот, кто слабее чувствует, всегда больше защищен) и тут же завидовал (опять завидовал!), что никогда не мог так. Не мог разрешить себе.
— А теперь, Талька, — Юрий прижал обе руки к груди, — вот — честно — я рад. Я бы, может, без этого… без горя… так в работу не влез. Я не умею делить пирог: вот тебе, а это не тебе. Не умею. Устроен по-дурацки. И мне мешало бы.
«А Она?» — хотел спросить Виталий, но не хватило храбрости. Поскольку это ему, Виталию, было важно. Было. Против воли. И еще подумал о себе: разве мне-то не мешало? И ответил честней те: нет. Так и сказать нельзя. Меня это съело. С потрохами. И не было щита, чтоб заслониться. Не было того, что стало бы выше любви, выше долга. А пристрастие было? Было. Эти самые ДНК и РНК и попытка подглядеть одну из бесчисленных тайн природы, чтобы за ней оказалась другая, третья, чтоб разверзлась потом пропасть вроде вселенной и оказалось, что ты увидел одну из крохотных звездочек среди бесчисленных еще не открытых.
Но заболела мама… Но начались драматические нелады с Лидой, потом рождение Пашуты, довольно-таки ощутимая бедность. И — не позволил себе, не отважился. Чувство долга? Пусть так. Нет — осторожность. Робость. Та впитанная из тревожных сумерек, окружавших маму, ее слабые плечи, ее пугливый взгляд:
…Улетали филины, остался один.
Остался один, на сучочке сидит…
«О мадам, то, как проходит наше детство…» Теперь они шли молча — каждый в своем — до перекрестка, где обычно прощались.
— До свидания, мой режиссер.
— Приятных снов, соавтор. — И вдруг рассмеялся. — А все-таки она у нас полетела, а? Фильм засыпали, но Алена полетела. — И добавил доверительно: — Онка до того не в форме была, я боялся: мы с тобой взлетим, а она останется. Как в том анекдоте, знаешь, — поезд отходит, провожающие успели впрыгнуть, а тот, кого провожали, пассажир — нет! — И вдруг оборвал: — О, чуть не забыл. Она завтра уезжает к себе. Приходи провожать. — И сжал руку. — До завтра.
Виталию показалось, что разговор был нарочно оборван. Жалеет? Не хочет расспросов? Впрочем, он и прежде так: «Ну, до завтра».
* * *
Он сказал, что я кошка, что привыкла к дому, а не к нему. И что пусть я уезжаю. Потому что я много беру его времени и он не может работать, когда я за спиной все время плачу. Я сказала, что я не буду плакать, а он говорит: все равно. А куда мне ехать? Если в Юрбаркас, так мама меня не примет, потому что она вышла замуж. Она сказала, что вот я старая, а вышла замуж. И тогда я написала, что я тоже вышла. А она ответила, чтоб я теперь присылала ей деньги. Разве ей муж не дает?
Он говорит, что я плачу. А как же не плакать? То я болела, теперь он прогоняет. Я могу поехать к Юргису, он мне пишет письма. Он тоже режиссер. И имя то же. Но у него есть жена. Может, он ее бросит? Но Юргис не сможет так махнуть рукой за голову — э, пропади все пропадом! И он не скажет так: «Онка, счастье ты мое несуразное!» И что я дурочка, и что я зверушка, и что я птича (потому что по-русски «птичка» слишком ласково). И сказку никакую мне не расскажет. Я совсем не могу спать. Я все время об этом думаю. А он вчера проснулся, поглядел в мои открытые глаза и сказал: «Не вынуждай меня на благородство. Тебе же будет хуже».
Про что он сказал? Может, про то, чтоб меня здесь оставить? Мне бы не было хуже.
А еще он сказал, что я запустила квартиру, что так грязно не было. Это неправда. Было так же. А сейчас он пошел покупать мне пальто: мы вчера у одной артистки мерили — она продает. Может, мне не ехать? Но он сказал: «Онка, у нас с тобой — всё». «Всё» — это по-русски значит ничего. Ну, пусть хоть пальто купит. Юргис никогда не сделает так. Только если женится. А вдруг он на мне женится?
* * *
День выдался темный. Ветер нес пыль и мусор. И всё в лицо, в лицо! А в небе шевелилась сырость. И вокзал был серый, и стояли они как на юру — кругом видны, продуваемы ветром. Хорошо еще, что пришел Алик. Он притащился с легким чемоданишком, был не к делу весел, а сам все заглядывал в глаза: пристроит ли его Она в родном своем городе куда-нибудь на квартиру; не сердится ли Юрий Матвеич Буров, что он едет с Оной; не мешает ли Виталию Николаичу и Юрию Матвеичу на этих проводах? Надо, надо развлечь, возместить убытки! И он старался.
— Ну что ж, друзья, вот и наша Она приобщилась… Возьмет людей за души. Такая роль — потрясение! — И хихикнул. — Как говорится, роль берет за душу, а актёр — за роль, ха-ха!
У Оны был такой уж не обогащенный вид — старенькое пальтецо, плохо отглаженные брючки, цветной платок, обтянувший узкую мордочку и подчеркнувший бледность и худобу. Она какое-то время побыла все же красивой, счастливой, принаряженной. Еще когда была «хлопушкой». Теперь ей вроде бы снова было все равно.
Юрий удивлялся прежде:
— Почему ей ничего не надо? Ведь я помню: купил новые ботинки, впервые — хорошие, так на них будто крылья выросли, прямо летал по Москве. А Онка…
Ее кожа была лиловатой от ветра, глаза совсем тусклы, будто это и не она на качелях, с сиянием вокруг головы…
— Она, знаешь, как здорово ты получилась на качелях! Мы с Юрием вчера…
— А?
Виталий обнял ее за плечи, отвел в сторону.
— Что случилось, Она? Я не могу помочь?
Покивала головой: нет, мол, нет. И улыбнулась жалко. Ах, какой бы Лида на ее месте выдала парад победы! Как ослепительна была бы ее улыбка (чем хуже ей, тем ослепительней!), как ярко блестели бы зубы, а голос отзванивал триумф. Неужели Юрке нужно такое? Сила, во что бы то ни стало, сила, даже вопреки здравому смыслу?
Он подумал об этом, потому что видел: Юрий раздражен. Не опечален, не смущен, а зол. Зато Алик…
— Виталий Николаич, Она, идите сюда, есть новая хохма!
— К дьяволу! — огрызнулся Буров.
— Нет, послушайте! Следователь спрашивает женщину:
«За что вы убили мужа?»
«Надоело, что он пускает дым колечками».
«Но так поступают многие курильщики».
«В том-то и дело, что он никогда не курил».
Алик засмеялся, взглядом приглашая к смеху остальных. Виталий улыбнулся. По щекам Оны поползли две здоровенные слезы: она ведь тоже никогда не курила, а дым колечками надоел. Так ведь?
— Ты сегодня прямо снайпер непопадания, — цыкнул на Алика Юрий.
Но тут, всем на радость, подошел поезд. Стали втаскивать Онины вещи (их оказалось много, насовсем, значит), спрашивать о чем-то проводницу, помогать Оне разместиться. Потом постояли молча. Тяжело молчали.
— Присядем на дорожку, — сказал Юрий. Сели, потеснив соседей по купе.
— Ну, будь, Она, — резко, без наигрыша, сказал Юрий, обнял и поцеловал в щеку. Потом еще раз поцеловал, подержал в ладонях ее маленькую мокрую мордочку. — Не скучай там. Будет роль — вызову.
— Да, да, — покивала она.
Виталий тоже подошел. Но Она как-то его не увидела, даже механическая память изменила: потянуться к нему и подставить щеку.
С Аликом и вовсе забыли проститься.
Вышли из вагона. Поезд пошел, пошел, унося в одном из своих окон грустное, тихое, удивительно милое лицо.
Виталий первый протянул руку.
— До свидания, Юра. — Голос прозвучал холодно.
— Не злись, — наклонился к нему Юрий. Глаза его были красными. Вернее всего — от ветра. — Не злись. Надо выбирать. Я же говорил — не умею делить пирог.
— Да что она с тебя спрашивала?
— О, ты не говори. Ей всё надо было отдать, потому что — болото. Ничего своего нет. Только всасывание.
— Не очень понял.
— И еще, может, такое: для меня, Талька, что на полотна мои переходило — конец! Пропадало. Ничто, брат, не выдерживает пристальности.
— Ты в уме, Юрка? Это же — Она. Не оса, не кусок сосны.
— Знаю! — перебил он и провел ладонью по сморщившемуся лицу. И не досада была, а боль, может быть, вина. — Запутался я. Ни так не могу, ни эдак. А уж через силу, через раздражение — кому такое нужно?