Я киваю, но не верю ему. Он и сам не верит.
— Если тебя будут допрашивать, скажи, что у меня был пистолет, — говорю я. — Скажи, что я целилась тебе в спину. Что тебе чудом удалось сбежать.
— Не поможет. Меня все равно бросят за решетку.
— Поможет. Все будет хорошо, Амадей. Придерживайся тритонов и ля минора. Обязательно. Ты очень нужен Джимми Пейджу. Без тебя он не напишет «Stairway» — и тогда мир будет не тот.
Стараясь сдержать стон, я наклоняюсь вперед и целую его в щеку.
— Спасибо тебе, — шепчу я и откидываюсь к стене.
Он поднимает лампу, собираясь уходить, но затем снова ставит ее на землю.
— Я сегодня писал музыку, — признается он. — Представляешь? Вышло неплохо. Лучше всех моих прошлых сочинений. Думаю, это будет концерт в ля миноре. Я написал его под впечатлением от фейерверков. В них есть свет. И надежда. Они — свидетельство того, что невозможное возможно.
— «Концерт фейерверков»… — Я улыбаюсь.
— Зачем ты это сделала? — спрашивает он. В его глазах стоят слезы. — Отдала свою жизнь просто так. Мальчик все равно умрет. Ты же всегда это знала. А теперь умираешь сама. Если я попадусь стражникам, мне тоже конец… И ради чего? Разве ты что-то изменила? Свет фейерверков не долго держится в темном небе. А мир сегодня так же бессмыслен и жесток, как и вчера.
Я помню эти слова. Ровно то же самое герцог говорил Алекс. И это последнее, что она записала в своем дневнике.
Меня накрывает огромная усталость. И слабость. Все вокруг меркнет. Но я вдруг начинаю смеяться. Смеюсь и не могу остановиться. Потому что я наконец понимаю, что хотела мне сказать Алекс. Я знаю ответ. Знаю, чем заканчивается ее дневник. Он заканчивается вовсе не кровавым пятном. Не смертью.
— Это правда мертвых, а не живых, — говорю я. — Мир все тот же, он бессмыслен и жесток, но я уже не та. Понимаешь? Я изменилась.
Мой вождь и я на этот путь незримый
Ступили, чтоб вернуться в ясный свет,
И двигались все вверх, неутомимы,
Он — впереди, а я ему вослед,
Пока моих очей не озарила
Краса небес в зияющий просвет;
И здесь мы вышли вновь узреть светила.
Данте
— Анди. Анди!
Голос доносится откуда-то издалека.
— Ну же, Анди, очнись.
Легко сказать.
— Вернись. Пожалуйста.
Кругом темно. Я страшно устала. И у меня раскалывается голова.
— Анди, ну давай. Смотри, я здесь, с тобой.
Я глубоко вздыхаю и открываю глаза.
— Виржиль!
— Черт, как ты меня напугала.
— Виржиль, меня унесло.
— Да я уж заметил.
— Нет, по-настоящему унесло, — говорю я. Мой голос звучит хрипло. — В восемнадцатый век, в Париж того времени… Я бежала по туннелю, искала тебя, но нигде не могла найти. Я споткнулась и упала. И потом какие-то чуваки… которые были с нами на Пляже… в общем, они помогли мне. Мы вышли в город, но это был другой Париж. И год был тысяча семьсот девяносто пятый.
Он смотрит на меня с растущим беспокойством, светит фонариком мне в лицо.
— Ты лоб расшибла, — замечает он. — Видно, потеряла сознание. Полезли всякие сны или глюки, что-то такое.
— Нет, Виржиль, это не глюки.
— Ну конечно. Железного Дровосека там не встретила?
— Это было, клянусь! — твержу я упрямо.
— Хорошо, хорошо. Только успокойся. Главное сейчас — выбраться из страны Оз. Летучие обезьяны все еще где-то рядом, а они недолюбливают предместных. — Он тянет меня за руку. — Стоять можешь?
Я пытаюсь для начала сесть, но боль не дает. Виржиль задирает мою куртку и качает головой. Под ребрами тоже кровь.
— Ладно, это только выглядит страшно, — говорит он, осматривая рану. — Вроде ничего серьезного, переломов нет.
Он светит фонариком вокруг. Из стен, пола и потолка торчат какие-то гнутые ржавые крепления.
— Кажется, раньше это был кабельный туннель, — говорит он. — Тебе повезло, что ты только поранилась, а не продырявила себя насквозь. Я и не знал про этот ход, на картах его нет. Где твои вещи?
Я озираюсь. Рюкзак валяется рядом. Гитара чуть поодаль. Виржиль тянется за ней и вдруг чертыхается.
— Что там?
— Колодец. Глубокий. Если бы ты не споткнулась — еще пара шагов и… Хотя и одного шага хватило бы.
Но я не сделала этого шага.
Я наконец сажусь и вижу, что у Виржиля с собой ничего нет, только фонарик.
— А твои вещи где?
— Надеюсь, что у Жюля. Я нашел их с Хадижой возле рю Ашерон, как раз за минуту до появления копов. Вроде им удалось сбежать.
Я помню рю Ашерон. Это довольно далеко от Пляжа. Он мог бы свалить вместе с остальными, раз уж он там оказался.
— Ты вернулся.
— Нет.
Нет? Значит, этот наш разговор тоже глюк, игра воображения?..
— Я и не собирался без тебя уходить. Давай-ка, вставай.
Он помогает мне подняться и обхватывает меня за талию, а я закидываю руку ему на шею. Обернувшись, я бросаю взгляд в колодец, куда чуть не свалилась. Он глубокий и темный, и в конце его нет света. На долю секунды я чувствую резкий запах гвоздики. Потом все проходит.
— Идем, — говорит Виржиль. — Пора наверх.
Первые несколько шагов даются мне тяжело. Но я больше не оглядываюсь.
Обратный путь оказывается долгим. Выйти той же дорогой, которой мы сюда попали, нельзя, потому что на Пляже до сих пор рыщет полиция. Мы слышали их голоса и видели отсветы фонарей.
Перед нами извиваются длинные туннели, выложенные костями и опутанные проводами, с колодцами на пути. Наконец мы добираемся до подвала заброшенного автозавода — к югу от бульвара Периферии в Монруже. Ржавая лестница выводит нас в заводской цех. Внутри все как в павильоне для съемок фильма ужасов. В полумраке громоздятся сломанные станки. С потолка свисают цепи. Пол завален шприцами, окурками и пивными банками. Вдоль одной из стен тянутся окна от пола до потолка, но стекол нет, рамы заколочены досками. Виржиль находит плохо прибитую доску, вылезает наружу, помогает мне, и мы выбираемся на заброшенную подъездную дорогу, покрытую выбоинами и трещинами. Вдоль обочины течет мутная речушка, в которой валяются покрышки и мятые тележки из супермаркетов. Дорога упирается в заводские ворота.
Всюду кучи мусора: куски затвердевшего цемента, ржавый холодильник, сломанный телевизор, выдранные с мясом автомобильные сиденья. Я подхожу к одному из сидений и опускаюсь на него. Виржиль садится рядом. Меня немного трясет, но голова больше не кружится. Свежий воздух обдает лицо приятной прохладой. Где-то вдали мерцают парижские огни.
Виржиль смотрит на часы.
— Сколько там? — спрашиваю я.
— Час ночи, — отвечает он и начинает рыться в карманах. — Куда я подевал телефон?
Надо же. По ощущениям прошло много дней, а выходит — чуть меньше часа. Но что это было? Неужели сон? Или меня так накрыло из-за таблеток? Или я слишком сильно стукнулась головой? Только одно я помню сейчас отчетливо: как стою у Эйфелевой башни и собираюсь подняться на самый верх. Я хотела убить себя, потому что не могла справиться с тоской. Это было несколько часов назад, но словно в прошлой жизни. Справлюсь ли я теперь? Знать бы.
— Виржиль, мне страшно. — Сама не ожидала, что скажу это вслух.
Он перестает тыкать в кнопки и откладывает телефон в сторону.
Наверное, сейчас спросит, чего я боюсь, а потом начнет объяснять, что на самом деле все в порядке и мои страхи иррациональны. Обычная реакция на чужие переживания. Но Виржиль грустно улыбается и говорит:
— Только психи не боятся. Мне вот страшно каждую ночь, когда я возвращаюсь домой на свой проклятый отшиб. Страшно, что кто-нибудь набьет мне морду, когда я выезжаю на работу и когда возвращаюсь. Страшно, что так и останусь на всю жизнь водилой и никогда не займусь музыкой всерьез. Страшно, что ты уедешь и я больше тебя не увижу.
Он снова берется за телефон, связывается с приятелем из таксопарка. Пока они разговаривают, он держит меня за руку и крепко ее сжимает. Мне все еще страшно, но я тоже сжимаю его руку. И наблюдаю за его лицом, пока он объясняет приятелю, где мы находимся, что это длинная история, но сейчас его подруге плохо, надо в больницу, и пусть он скорее приезжает. Наконец он вешает трубку.
Какое-то время мы просто сидим, держась за руки. Потом он тихонько начинает петь одну из тех песен, что мы играли на вечеринке, — «Му friends».
I heard a little girl
And what she said was something beautiful
To give your love no matter what Is what she said.[50]
Я подставляю лицо ночному небу. Там черно. Но я вижу звезды.
Я сижу на больничной кровати и играю на гитаре.