Их книга была придумана ею. Как и та давняя полоса, она называлась "Люди одного района". Речь шла о передовиках — работниках сельского хозяйства, индустрии, врачах, учителях.
— Это будет хорошая книга, поверьте. Мы покажем, что всякая победа стоит крови. Портреты живых людей, делающих свое дело, — это можно напасать очень интересно. Мы даже на нашей полосе убедились в этом.
— Я не люблю, когда журналисты замахиваются на книги.
— Вы считаете журналистику литературой второго сорта?
— Ничуть. Но меня вполне устраивает газетный лист, я не мечтаю о толстеньких томиках.
— И напрасно! Это, простите, то самое униженье, которое паче гордости.
— Нет. Просто я считаю, что надо трезво оценивать свои возможности. Ну ладно, еще одна кустарная лодочка будет плавать в книжном море. И затеряется среди мощных лайнеров в этом самом безбрежном море. И вряд ли кому понадобится для большого плавания. Вот Кольцов…
— Тсс… Вы сами себе возразили. Если очерк умен, горяч, он достоин книги. Попробуем! Попытка не пытка. Бросить всегда успеем.
Они начали с того, что придирчиво перечитали очерк Поливанова о директоре завода. Впрочем, Поливанов знал, что очерк хорош. Если тот, о ком ты пишешь, тебе по душе, пишется легко и счастливо. А тут Поливанов писал не просто очерк-портрет. Для него тема этого очерка была гораздо глубже, и он надеялся, что читатель это почувствует, поймет. В войну завод делал танки. Но в сорок втором году директора вызвали в Кремль. "Понимаете, — сказал он Поливанову, — немец под Сталинградом, в Москве рогатки на заставах, а нас с Урала вызывают в Кремль, меня и главного конструктора. Пришли, ждем. И что вы думаете нам говорят? "Партия и правительство считают своевременным дать заводу новое задание. Речь, товарищи, идет о советском легковом автомобиле новой марки". Вдумайтесь: немец под Сталинградом, а нам пришло время заботиться о мирной жизни. Ну и счастлив я был! Вот тогда-то я и понял, что в сорочке родился!"
Этот очерк Поливанов так я назвал: "Счастливый человек".
— Да, хорошо… Очень хорошо, — сказала Марина Алексеевна, — а вы уже успели посмотреть, что я написала о Конкине?
— Я, наверно, кажусь вам чудаком со своими однообразными аргументами, — ответил Поливанов. — Но когда я увидел конкинских гусей — литые, огромные, геральдические гуси, целая дюжина, — я решил, что писать о не мне надо. Вы же видели, какая птица на дворах у других колхозников?
— Почему вы сбрасываете со счетов электростанцию, которую он построил? Почему вы забываете, что он первый в районе кончает и сев и уборку, что у него лучший в районе урожай? Ладно, на время отложим Конкина. Давайте займемся Владимировым.
Да, тут нечего было возразить. Владимиров был человек что надо. Он председательствовал в своем колхозе двадцать с лишним лет, и его не заботило, на каком месте он будет в районе, не заботило, поместят ли его портрет в районной газете. Его заботило дело. И то, как сделать, чтобы люди в его колхозе жили по-человечески.
— Вы чудесно рассказали, как он обходил избы, вернувшись с войны, — сказал Поливанов. — Знакомишься совсем селом. Просто входим в каждую избу вместе с Петром Саввичем. Вернее, с вами. Молодчина вы…
…Сегодня им работалось особенно счастливо.
Он сидел в кресле и писал, а она, как всегда, ходила по комнате и, как всегда в минуту особого подъема, подойдя к Поливанову, положила руку ему на плечо. И никогда не бывали они так близки друг к другу, как в эти минуты общей мысли, общей удачи. Но никогда прежде он не целовал руки, которая легла ему на плечо. А теперь поцеловал. И в этом — так решил Поливанов — была виновата Саша. Она была виновата во всем. Она испортила чистоту этой дружеской связи, где все было ясно и незапятнанно и не требовало слов…
Один умный человек сказал: пока не научишься ненавидеть, не научишься любить. Или что-то в этом роде. Леша ненавидел четыре года кряду. Он устал от ненависти. И он втайне радовался, что любит старика Гессе и мальчишку Мартина. Облегчение, освобождение испытал он, когда ненависть его отпустила: ненависть — штука ядовитая, иссушающая. И вот он снова с ней встретился. Он больше не мог слушать зимаревские лекции, не мог видеть его высокую ладную фигуру и красивое, как на плакате, лицо. Тогда, в войну, он Зимарева жалел, он говорил себе: "Ну, что делать — боится. Не может взять себя в руки. Ему тоже нелегко". Теперь Леша не рассуждал, не раздумывал, он просто ненавидел.
Зимняя сессия. К экзамену по тактике Леша готовится спустя рукава, что, в сущности, глупо — предмет важный. Но ему все ненавистно, все, что хоть как-то касается Зимарева.
Он был уверен, что экзамены будут принимать несколько человек. А принимает один: Зимарев. Леша застигнут врасплох. "Уйду", — думает он. "Нет, — решает он вдруг, — пойду сдавать. Ему. Только Зимареву и никому больше".
Он подходит к столу, берет билет. Он садится напротив Зимарева и вслух читает первый вопрос:
— "Боевой порядок истребителей, примененный Покрышкиным при завоевании господства в воздухе на Кубани в 1943 году". Гм, — говорит Леша и, подперев кулаком щеку, сообщает доверительно:
— Я там не был в это время. Мы с вами на другом участке фронта воевали. Но, сами знаете, Покрышкин не промахнется. Он порядки правильно строил…
Леша с удовольствием смотрит на кирпичный румянец, заливший щеки Зимарева, на капельки пота над верхней губой.
Хорошо, — говорит Зимарев, — отвечайте следующий вопрос.
"Тактика одиночного бомбардировщика при отражении атак истребителей", — весело читает Леша. — Ну, какая уж тут тактика: пулемет стрелка против пушек, — говорит он. — Бежать надо. Спасаться. Только, знаете, просто бежать не выйдет: убьют, это точно. Тут все от летчика зависит, от его мастерства и хладнокровия. Знаете, как заяц бежит от собаки? По прямой. Но у собаки скорости и силы больше. Догонит. А вот с лисой другое дело. Знаете, как на лис охотятся? Не знаете. Не охотник, значит. Да, так о чек же мы? О лисах. Лиса петляет, но не со страху, а с умом. Глядишь, и запутает собаку. Та и след потеряет. Так что тактика здесь одна: смелость. Мастерство. Хитрость. Такая вот тактика.
Хорошо, товарищ капитан. Давайте зачетку.
— Как так зачетку? У меня еще один вопрос. На счет организации обороны в строю. Только действительно по этому вопросу и отвечать-то нечего. Все и так ясно. Один за всех. Все за одного. Смотреть в оба. Не поддаваться панике. Как запаникуешь — себя погубишь и других подведешь. Ну конечно, стрелять надо. Целиться хорошо надо. Если не целиться — не попадешь. А если целиться, бывали случаи, попадали. Своими глазами видел.
Леша умолкает. Молчит и его преподаватель. Леша смотрит на него с наслаждением, улыбаясь весело и отчаянно. Ага, вытащил платок, вытираешь руки. И пот со лба вытираешь. Значит, когда трусишь, тебя прошибает пот. Берешь зачетку, смотришь. Интересно, что ты собираешься поставить за этот веселый разговор? Ты должен просто выгнать меня вон, а ты колдуешь над зачеткой.
Леша берет свою зачетку, в упор, с улыбкой смотрит на Зимарева. Потом, не спеша, собирает свой портфель, аккуратно укладывает конспекты, выходит в коридор.
Уже на улице он вдруг останавливается, щелкнув замком, отпирает портфель и вытаскивает зачетку — что он там колдовал над ней? Листок за листком: математика — "хорошо", теоретическая механика — "отлично", история КПСС — "хорошо". Стоп, тактика: четверка! Леша не верит своим глазам, подходит к фонарю: ошибки нет — четверка!
Девочки говорят: Татьяна Сергеевна стала сердитая. А Катя знает: нет, не сердитая, а печальная. Это — большая разница. Сердитые люди придираются. Все им не так. Сердитый говорит: "Отстань, замолчи, не мешай". Вот что такое сердитый. А печальный… Печальный не сердится. Просто ему грустно. И еще печальные думают о чем-то своем. Татьяна Сергеевна вызывает девочку: "Расскажи, как ты решала эту задачу". А сама глядит в окошко. Раньше она смотрела на девочку или ходила по классу и улыбалась. А теперь стоит, прислонившись спиной к стене, и глядит не в класс, а в окошко.
Девочки любят Татьяну Сергеевну. Потому что она очень хорошая, справедливая, и еще потому, что у нее нет любимчиков, Катя согласна: любимчиков у Татьяны Сергеевны нет. А все равно она Катю любит больше всех. Она ставит Кате двойки, если урок не выучен, и наказывает ее ("останешься после занятий и все перепишешь начисто"), а все равно она Катю любит больше других девочек. Никто в классе этого не знает, а Катя знает.
Татьяна Сергеевна часто говорит:
— Катя, останься после уроков, поможешь мне.
Катя остается. Татьяна Сергеевна сидит за своим учительским столом и что-то пишет, смотрит дневники, а Катя за партой делает уроки. Тихо. За окном темно. Еще рано, часа три, а темно. Зимой дни короткие. А двадцать второе декабря — самый короткий день и длинный, длинный вечер. Класс такой странный, когда в нем нет девочек. Пустая комната, за партами — никого, одна Катя. Тихо. Странно. Но — хорошо. Катя переползает на первую парту, поближе к Татьяне Сергеевне. И так они сидят, и каждая занята своим делом, а иногда Татьяна Сергеевна говорит: