– Мужик, послушай меня. Никто тебе не скажет, а я скажу. Поганая у тебя работа, никому не нужная. Ты ведь не нарушителей ловишь, а деньги собираешь. Ведь был бы я пьяный, ты бы меня все равно отпустил, верно? Только денег взял бы побольше – и отпустил. А я бы сбил потом кого-нибудь? Женщину или ребенка? Дал тебе денег – а потом сбил.
Вот я и говорю: поганая у тебя работа, никому ты не нужен, все тебя презирают и ненавидят. Приходишь ты вечером домой – а вот этот след за тобой тянется, вот этой ненависти и презрения. И ты ведь сам это выбрал. И не говори, что тебе с начальством надо делиться: нельзя здесь работать честно – так уйди, найди себе другую работу. Сам себя уважать будешь, и люди тебе спасибо будут говорить. Плохо разве? Уж лучше, чем взятки сшибать. И не говори мне, что нет такой честной хорошей работы: я ведь себе нашел такую, и ребята, которые со мной вместе, тоже нашли – а ты что, не можешь?
Интересно, думает Никита, что бы он мне ответил? Права бы назад потребовал? Взятку в лицо кинул? Обматерил бы и уехал?
А может, вздохнул бы и сказал: Хорошо тебе, мужик, у родителей, небось, квартира московская была, у тебя образование всякое, детство счастливое. Тебе легко деньги заработать. А я хочу только, чтобы моя семья нормально жила. Чтобы жена в красивом платье, дочка с белым бантом, дом полная чаша, ребенку – счастливое детство, как у тебя когда-то было.
И что бы я ответил?
83. Реинкарнация. Алексей
Лика говорит, надо пойти к врачу, говорит, психотерапия творит чудеса. Психотерапия научит меня по-другому видеть мою жизнь, мою сегодняшнюю – и мою прошедшую жизнь. Тебе станет гораздо, гораздо лучше, говорит Лика, надо только постараться.
Пятьдесят долларов в час – два раза в неделю – несколько лет кряду. И ты увидишь небо в алмазах, ты отдохнешь, так говорит Лика.
Ты поймешь: мама и папа по-прежнему тебя любят.
Ты поймешь: они давно забыли, давно простили, давно попрощались с тобой.
Ты поймешь: не надо напрягаться, надо расслабиться – и тогда у тебя появится ребенок.
Ты поймешь: если даже не будет – тоже ничего. Можно быть счастливой и без ребенка.
Ты поймешь: все у тебя хорошо.
Все хорошо.
Ты станешь счастливой.
Пятьдесят долларов в час – два раза в неделю – несколько лет кряду. Ты увидишь свою жизнь по-другому.
Катя говорит, надо пойти на йогу, говорит, йога творит чудеса. Йога научит меня по-другому видеть мою жизнь, мою сегодняшнюю – и мою прошедшую жизнь. Тебе станет гораздо, гораздо лучше, говорит Катя, надо только постараться.
Шестьдесят долларов в час – два раза в неделю – несколько лет кряду. И ты увидишь небо в алмазах, ты отдохнешь, так говорит Катя.
Оля говорит, надо пойти медитировать, говорит, медитация творит чудеса. Медитация научит меня по-другому видеть мою жизнь, мою сегодняшнюю – и мою прошедшую жизнь. Тебе станет гораздо, гораздо лучше, говорит Оля, надо только постараться.
Хрен его знает, сколько это стоит.
Наверное, медитация бесплатна.
Ну да, девочки правы. Я могу увидеть свою жизнь иначе. Я могу понять, что все у меня хорошо.
Но все они, как мне быть с ними? Девушка из сожженной деревни, маленькая девочка на теплом ночном песке, рванувший чеку солдат, матрос за четыре пальца от смерти; сухонькая старушка у зеркала, еще, еще и еще – как быть с ними? Они уже умерли, все они умерли, для них все закончилось.
Они не увидят свою жизнь иначе. Они не смогут понять, что все у них хорошо. Их души окружают меня, легкий шорох, прозрачные тени, плоские тела. Эти люди были несчастны. Им отказали в том, ради чего они явились на свет.
На них – все закончилось.
Для них – все закончилось.
Они никогда не будут счастливы.
Я тоже не буду.
Засыпая, Ирина взяла меня за руку. Ее ручка – маленькая и цепкая, как у зверька. Вот уже час я пытаюсь освободиться. Сижу у изголовья кровати, боюсь, не уйду до утра.
В окно светит луна, и мне хорошо видно умиротворенное Иринино лицо. Губы приоткрыты, светлые волосы разметались по подушке. Чуть светлей – и я бы увидел тень на щеке от длинных ресниц.
Три месяца назад я впервые заметил эту тень – в ярком свете витрин Тверской она трепетала на бархатистой щеке. Иринино влажное дыхание невидимым облачком вылетало изо рта.
Ирина налетела на меня, не узнав в толпе, и я увидел, что она плачет.
Так я узнал о смерти Аполлона Андреевича. Официально Карелин звался главой секретариата Всероссийской ассоциации анархистов, но немногие посвященные знали его как основателя Ордена Света, ордена московских тамплиеров.
Как и все мы, он верил в вечную жизнь, в Золотую Лестницу. Смерть для него была только переходом на другую ступень.
Я взял Ирину за локоть, она только всхлипывала. Для нас, оставшихся, уход Карелина был горем и потерей – круты ступени Золотой Лестницы, и я не знал, удастся ли мне последовать за Аполлоном Андреевичем или моя карма неудержимо повлечет меня вниз, к новым рождениям в оковах плоти.
В «Бонжуре» мы взяли по чашке кофе, Ирина заговорила о воскрешении мертвых. Не воскресение, а воскрешение! – повторяла она, поднимая к потолку тоненький пальчик. Наш главный долг – долг перед мертвыми. Я заметил, что идеи Николая Федорова кажутся мне слишком утопичными, да и почивший Карелин возлагал надежды на менее плотские пути. Как всегда в такие моменты, я заговорил о Владимире Соловьеве, о том направлении, которые указывает его философия. Прощаясь, Ирина попросила пойти с ней на похороны, сказала, что не хочет быть одна в такой день.
Больше я никогда не видел, как она плачет, – и все эти месяцы берег воспоминания о слезах. Одна слезинка надолго задержалась на щеке – словно матовая драгоценная жемчужина.
С тех пор мы стали часто встречаться. Обычно мы сидели в одном из нэпманских кафе, дважды Ирина уговорила меня сходить в синематограф. Обе фильмы не стоили затраченного времени: какая-то невыносимо пошлая мелодрама и вымороченно-авангардная «Аэлита». Впрочем, роман Толстого и всегда казался мне безнадежно пошлым: чего стоил один пересказ мифа об Атлантиде, вульгарный донельзя. К тому же в фильме Аэлита показалась мне жеманной и претенциозной. Возможно, директор и хотел создать образ космической любви, но получилась опереточная роковая женщина с отвратительной третьей грудью.
День был не по-весеннему холодным. Я хорошо помню миниатюрную Иринину фигуру в шиншилловой шубке, с огромной лакированной сумкой. Было жарко, и она все пыталась не то распахнуть шубу, не то приспустить ее с плеч. Я привычно подумал о несовершенстве плоти, которая страдает от холода и жары, нуждается в жилище и одежде.
– Я тоже читала Толстого, – говорила Ирина. – Это ведь его собственная идея, что атланты улетели на Марс, да? У Блаватской об этом ничего не сказано, правда?
Почти каждую фразу Ирина завершала вопросом, и наши разговоры нередко сводились к тому, что я кивал и повторял «да», «правда», «я знаю». Я не был уверен, что следует посвящать свою новую знакомую в сложные перипетии моих философских и магических взглядов. Ирину это не смущало, у нее всегда находились темы для монологов.
– Я всегда была уверена, что атланты живут на дне океана, понимаете? Раз они были такие мудрые, им, наверное, не составило труда переселиться под воду вместе со своим материком, ведь так? И, значит, они где-то живут на дне, шевелят плавниками или щупальцами, да?
– Почему плавниками и щупальцами? – спросил я. – Если они такие мудрые, могут сохранить человеческий облик и под водой.
– А у них никогда не было человеческого облика, – говорит Ирина. – У Блаватской об этом написано, помните? Я думаю, – продолжала Ирина, – атланты, которые полетели в космос, вовсе не похожи на людей. Помните, в The War of the Worlds у марсиан тоже щупальца? Это потому, что подводные и космические существа – потомки одних и тех же атлантов. Что наверху – то и внизу, да?
И она рассмеялась чистым, звонким смехом. Звуки слетали с губ и растворялись в воздухе, а мне казалось, что золотые шарики скачут по лестнице. Возможно, той самой, по которым уже поднялся Аполлон Андреевич.
…Я снова пытаюсь освободить руку. Иринины тонкие пальцы оплетают мое запястье, как щупальца осьминога. Она вздыхает во сне, но не разжимает руки.
Где бы ни был Карелин сейчас, весной Москва оплакивала его. Город раскинулся, словно тело, оставленное душой, словно дом, покинутый хозяевами. И, как всегда, в доме не замедлили появиться новые жильцы: весенняя московская жизнь была поспешна и лихорадочна. То и дело под большим секретом сообщали о новых кружках, салонах, а то и «братствах».
Город потряхивало, словно кто-то пытался гальванизировать труп.
Однажды вечером мы сидели за круглым столом в московской квартире, сохранившейся почти без изменений со счастливых довоенных лет. Горели свечи, и я вспомнил, как в такой же квартире, давным-давно, мы старались не разомкнуть круг, пока медиум вызывал дух Якова Бёме.