И они выбрались из балки и долго переваливались по колдобинам поля, по стелющимся гнилым стеблям, пока не выползли на какую-то тропку, по ней взобрались на дорогу и поехали все в том же сыром клубящемся тумане.
Тусклыми пещерными огоньками пыхали редкие встречные автомобили. Вскоре дорога стала петлять, забираться вверх, вверх…
И чем выше поднимались в горы, тем гуще и плотнее забивал окрестности туман, обнимая машину. Время от времени впереди возникала бездонная глотка очередного туннеля, за которым вставала все та же молочная стена.
– Спят все, – негромко сказал он и скосил глаза. Она тоже спала, откинув голову на валик сиденья.
Мелькнул указатель на Сепульведу… Он припомнил: крошечный городок на щеке горы, куда однажды много лет назад он зарулил по ошибке. Тысячи полторы жителей, старинная романская церковь на вершине, – как раз та, богом забытая дыра, что нужна для осуществления его плана; и, свернув по указателю, минут пятнадцать плыл по кольцам дороги, зарываясь капотом в белесые клубни, валящиеся сверху и с боков.
Скоро возникли смутные очертания домов Сепульведы. Медленно проехав центральную площадь с колокольней, он остановился на одной из крутых верхних улиц, напротив двери в какой-то бар-пансион; и сидел еще минут пять, тихо глядя, как вздрагивают брови на лице спящей Мануэлы.
Наконец, она пошевелилась и открыла глаза.
Черноглазая улыбчивая хозяйка этого бара-пансиона уже стояла за стойкой, перетирая полотенцем стаканы. Над головой ее свирепо пялилось на посетителей чучело головы огромного черного быка с острыми рогами. Сумрачное, уютное и незамысловатое помещение было освещено лишь одной из трех люстр витражного стекла. На стенах по-деревенски тесно висели часы с маятником и множество фотографий, посвященных одной лишь корриде. Со всех глядел один и тот же победный юноша в костюме тореодора. Была еще доска славы – Торерос де Пуэрта Гранде, – где в рамочки, увитые вязью, были вклеены фотографии нескольких десятков бравых парней, чуть больше паспортного размера. Посредине красовалось более крупное фото все того же главного героя.
Улыбаясь в ответ симпатичной хозяйке, Кордовин легко объяснил, что они с сестрой заблудились вчера в этом чертовом тумане, забрели на край света, забуксовали в грязи, всю ночь провели на обочине и сестренка совсем измучилась. Нельзя ли тут у вас, сеньора, устроить небольшой привал, ну, и позавтракать, конечно, а то совсем нет сил ехать дальше. И есть ли где в окрестностях почта?
О, сеньор обижает наш город! Сепульведа – известный туристический центр, на полторы тысячи жителей тридцать пять ресторанов! И почта, конечно же, и магазины, и всяко-разно… Я и смотрю, что девушка на ногах не стоит. Да ни к чему мне ваш паспорт, сеньор. Я людей вижу насквозь. То, что девушка – ваша сестра, с порога видать. Заплатите и отдыхайте на здоровье. Вот ключ, комната наверху, по коридору направо, там на двери фигурка быка, сами увидите. Приводите себя в порядок и спускайтесь завтракать, а я вам приготовлю тосты. С паштетом, а?
– Да-да, с паштетом.
За стойкой бара поднималась лестница на второй этаж.
Комната, которую они сняли, оказалась деревенской, с роскошной шалью, распятой на стене – крупные палевые и багряные розы по черному фону. И подушки на кровати лежали вразброс – пышные, вышитые, зазывные, – под стать размашистому распятью, с которого Иисус, раскинув руки, призывал постояльцев к себе в объятия. Со стен смотрел все тот же юноша – не иначе сын, – в бесконечном, как бы летящем со всех сторон, победном приветствии…
После завтрака он выспрашивал у хозяйки дорогу к почтовому отделению, а Мануэла поднялась в комнату; и когда он зашел взять куртку, девушка уже крепко спала цветущим сном, пылая щеками, чуть хмуря соболиные брови и даже слегка посапывая…
Он вышел и медленно, продлевая удовольствие, пошел вверх по улице, мимо плывущих в разбавленном молоке, объятых багряным плющом старых домов из рыжего туфа; мимо старика, что с утра в этом беспросветном холодном тумане уже торговал керамическими колокольчиками, разложенными на газете; мимо водяной колонки с надколотой каменной чашей, в которую тонкой струйкой сочилась из желобка изумрудная вода; мимо трех пестрых, играющих в низкой подворотне котят; мимо знаменитого местного ресторана «У Алонсо», основанного, судя по вывеске, аж в 1869 году.
На огромной фотографии в витрине маэстро Алонсо стоял, весь увешанный медалями, над шестеркой целиком зажаренных, политых каким-то оранжевым соусом поросят. Руки его были приподняты в неком магическом жесте, словно он благословлял своих аппетитных подопечных и посылал их в мир – творить наслаждение и чревоугодие. И казалось, сейчас взмахнет кнутом, и эта ухмыляющаяся шестерка залётных понесет его вдаль, к новым наградам…
Поднялся он довольно высоко, к самой романской церкви, сидящей на макушке горы. Небольшая, удивительно соразмерная, она одиноко возвышалась чуть поодаль от остальной застройки. С каменной террасы, сквозь графику голых ветвей ближнего тополя, как на старом дагерротипе видна была утопленная в тумане, напластованная друг на друга, вздыбленная короста мшистых крыш.
Надо бы как-то попрощаться, что ли, усмехаясь, подумал он, я ведь был неплохим возлюбленным всей этой жизни. Но лишь поглубже вдохнул сырого хвойного воздуха, что источали растущие вокруг исполинские туи, будто расчесанные чьим-то гигантским гребнем, и стал спускаться к зданию почты.
* * *
Когда, купив писчей бумаги и конвертов, он вернулся в пансион, Мануэла по-прежнему крепко спала. Если ее сейчас не трогать – он знал это по себе, – она проспит часов десять. Бывает в юности такой жадный сон, когда ты погружаешься до дна жизни, почти до самого дна, будто стремишься слиться опять с околоплодными материнскими водами времени. И тогда необходимо, чтобы кто-то рядом, в конце концов, дернул за леску, вытягивая тебя из глубоководного сна…
Пусть спит пока, думал он, вчера ей досталось, да и в будущем предстоит немало попыхтеть. Вынул из чемодана любимую самописку с тонким пером, положил на круглый стол, покрытый уютной вышитой скатертью, пачку бумаги, конверты, – и задумался, глядя на спящую Мануэлу.
Затем сосредоточился и стал быстро писать, время от времени поднимая на девушку задумчивый взгляд…
«Дорогая моя, дорогая Марго!
Надеюсь, когда ты получишь это письмо, ты уже пойдешь на поправку, и, в конце концов, простишь меня, хотя сам я проклинаю себя безутешно.
Хочу, чтобы ты знала и помнила: я бесконечно тебя люблю и ценю, как лучшего человека в моей жизни.
Надеюсь, ты проживешь еще много лет, не поминая меня лихом, как злодея и подлеца.
Но ближе к делу: хочу оставить тебе, моя дорогая, те три картины Нины Петрушевской, которые и сейчас у тебя. Смело выставляй их (не сразу, а одну за другой, и года через два) на самые солидные аукционы. Изобретательная судьба сама сочинила им провенанс: их подпишет моя смерть, и одна только запись „Из коллекции Захара Кордовина“, обеспечит им безоговорочное признание – всем известно, что моя коллекция безупречна.
К этому письму, которое ты немедленно уничтожишь, прилагаю дарственную записку, распорядись ею с умом. Кроме того прилагаю письмо к Ральфу Календеру которое якобы я написал, будучи у тебя в гостях, и попросил тебя отправить. А ты, моя драгоценная, озаботься добыть из России тюбик некой чудодейственной мази „Золотой ус“ (наверняка, бесполезной дряни), и приложи к сему увлекательному посланию – увидишь, в нем я описываю счастливую находку этих трех холстов в итальянской деревне Канале. Ральф и сам попробует торговать у тебя эти пейзажи – держи его на крючке, постепенно поднимая цену.
Что касается самих картин – думаю о них с удовольствием и полагаю, что сама Нина была бы счастлива их написать.
Будь умницей, Марго, крепко тебя обнимаю.
Не слишком оплакивай меня своим вавилонским ревом, я того не стою.
Твой Захар».
…Один за другим он заполнял листы четким своим, летящим мелким почерком, где каждая буковка словно стояла наособицу, и в то же время устремлялась за другою, а каждая заглавная вела за собой целый клин слов, слегка наклонясь.
Прошло часа полтора… Внизу, в баре, занялся ровный шумок разноголосицы посетителей и заиграл музыкальный автомат – что-то ритмичное. Пора было собираться и ехать. В Кордове необходимо оказаться еще засветло: у него не было сомнений в профессионализме их снайпера, и все же мишень должна быть отчетливо видна.
Он стал вкладывать листы в конверты, надписывать их… – и на это ушло еще полчаса.
Наконец встал, потянулся, еще раз просмотрел аккуратные стопки надписанных конвертов… затем подошел к кровати и склонился над девушкой. Такой глубокий жаркий сон – она ни разу не поменяла позы, не почесала носа во сне, не перевернулась, ни слова не пробормотала.