— Стой! — вдруг раздается позади нас голос.
Мы вздрагиваем. Но это не милиция. Нам привалило счастье. Оно перед нами в образе человека в красноармейской шинели.
— Эй вы, мышата! — говорит он смеясь. — Ну-ка, держите!
С этими словами он протягивает нам краюху хлеба, целый фунт, а сам как ни в чем не бывало следует дальше.
Широко, по-галочьи, раскрыв рты, мы глядим на хлеб и ждем, чтобы Жорка разделил краюху на четыре части. Но вместо этого Жорка сует весь хлеб за пазуху. Сейчас он рванет от нас в сторону и скроется в какой-нибудь подворотне. Там он сожрет хлеб один на один, по-волчьи…
— Стой, отдай хлеб! — угрожающе надвигается на него Пашка.
Но Жорка и не думает убегать.
— Люди мы или не люди? — спрашивает он с хитрой усмешкой.
— Ну, люди…
— А раз люди, то давайте и встретим мы Новый год как люди… Не встречать же без хлеба.
— Терпеть до полуночи?
— Не привыкать… Я еще и мясного добуду вволю…
— А не врешь?
— Коли вру, пусть меня в Чека расстреляют, как ту белую шваль!
Клятва дана. Мясо будет. Хлеб есть. Нас всех охватывает бурная предпраздничная деятельность. Из сквера в подвал приносим елку. Все мы веселеем и даже поем модную среди беспризорных песню:
Рассыпаются лимоны
По чистому полю,
Собираются мальчишки
На лиман за солью…
Я собираю цветные бумажки и вырезаю из них флажки, звездочки и ромашки. Елочка хорошеет.
А Жорка расстилает на полу квадрат рогожи — это стол, и кладет на него хлеб, разделенный на равные четыре части. После этого он испытующе глядит на Пашку и Мотьку и спрашивает:
— Готовы?
Все знают, что это значит: что-то отчаянное, дерзкое задумал атаман. Да, Пашка и Мотька готовы.
— А как же со мной? — спрашиваю я с обидой.
— А ты делай тепло, кочегарь…
Меня оставляют одного в подвале.
А на улице уже вечер, по-прежнему кружит метель, и, убаюканный ее шумом, я мало-помалу засыпаю. И мне снится детдом на Четвертой станции… Мне снятся детдомовские шлюпки с развернутыми парусами…
Зачем мы оттуда ушли?
Что-то дикое, птичье было тогда в наших душах, и мы метались с места на место то на крыше вагона, то в трюме очаковского дубка. Но Четвертую станцию я никак не мог позабыть. Мне повсюду слышался ее веселый и властный голос: «Вернитесь, все беглые пацаны!»
Взять бы и вернуться… Но этому не бывать… «Предатель», — скажет Жорка, а предателям нет житья на свете…
Я просыпаюсь от крика. «Мама!» — кричит какая-то маленькая девочка. Нет, совсем не девочка. Кричит олененок на руках Пашки, а Жорка заносит над ним тесак, которым мы прочищаем решетки казанка.
— Чистый Мотька! — вдруг заявляю я с страшном волнении.
— Что ты мелешь, заика?
— Мотька! — упрямо повторяю я.
И тут все видят, что олененок и вправду похож на Мотьку.
Такие же золотистые ресницы и совсем Мотькины глаза…
Жорка с бранью швыряет тесак в угол и велит Пашке отпустить олененка.
Мы садимся к огню, сидим и не смеем взглянуть на Мотьку.
Не можем глядеть и на олененка… А он тем временем протягивает мордочку к хлебу и неторопливо сжевывает все наши четыре заветных пайки. Но мы не шевелимся. Наши голодные мальчишеские глаза светятся.
— Четвертая станция! — вдруг произносит Жорка.
Он кладет руку на мое плечо и ждет, что скажут остальные.
Мотька и Пашка удивленно переглядываются. В их глазах Жорка уже не атаман.
— Остаюсь, — решительно заявляет Пашка и сплевывает под ноги Жорке.
А Мотька? Мотька не знает, что делать. Он молчит, молчит и наконец, вздыхая и хмурясь, становится рядом со мной.
И мы трое выходим в метель, в ночь вместе с олененком.
Он бежит за нами и звонко топочет маленькими копытцами. А путь далек, через весь город, в наш бывший детдом, из которого Жорка, Пашка и Мотька выкрали сегодня олененка…
Четвертая станция открылась нам в разливе ярких новогодних огней.
Туда мы пришли ровно в полночь и там остались.
Олененка мы прозвали Мотькой.
А спустя неделю в детдом пришел и Царь Пашка.
Он принес для олененка морковь — редкое в те дни лакомство.
Морские львы, играющие на флейте
Еще вчера мы были беспризорной шпаной, а сегодня?.. Сегодня мы безработные подростки, зарегистрированные на бирже труда. Нам выдали талоны на бесплатные обеды и предоставили койки в общежитии, бывшем графском особняке.
— Сказка! — сказал Алешка.
С ним мы сразу согласились.
После обеда — миски горохового супа и фунта хлеба на брата — мы бродили по городу горластой веселой тройкой. Причина для веселья была. Девушка на бирже труда в красной косынке, маленькая, как флажок на рее, обещала направить нас в школу юнг, на парусный трехмачтовый барк «Ласточка».
Все трое на одном корабле! Что может быть лучше? Наша дружба была прочной, как броненосец. Но бывает, и броненосцы выбрасываются на мель…
Все началось с цирковой афиши. На ней оранжевый лев держал щит, а на щите писалось:
ТОРОПИТЕСЬ! ПОСЛЕДНИЕ ДНИ! Говорящий крокодил! Летающий слон! Женщина-гидра! Морские львы!
Мы завороженно глядели на афишу, как кролики на удава, не в силах пошевелиться. Наконец Алешка сказал, что он еще ни разу не видел живого крокодила. Санька заявил, что летающего слона он видел, но только во сне. Меня же почему-то привлекала женщина-гидра.
Но денег-то, денег у нас не было. В то время один билет на галерку цирка стоил сто тысяч рублей.
Алешка, обладавший практическим умом, задумался. Он сел на обочину мостовой, уткнулся подбородком в колени и принял позу мыслителя. Мы с надеждой глядели на него.
Достанем! — спустя несколько минут произнес Алешка.
На другой день мы обедали без хлеба. Съели по две тарелки супа. А хлеб мы принесли чистильщику сапог албанцу Коке, двадцать лет просидевшему на Греческой площади в своей белой албанской феске. Он долго и сердито разглядывал куски черного хлеба, обнюхивал их со всех сторон и неодобрительно качал головой, словно наши пайки были фальшивые.
— Между прочим, в Одессу идет пароход, везет пшеницу, — сообщил Кока. — Хлеб подешевеет…
— Где Одесса, а где пароход? — усмехнулся Алешка.
Уже на подходе, — сказал Кока и сделал вид, что возвращает нам наши пайки. Но его пальцы, вцепившиеся в хлеб, не разжались.
— Триста тысяч, — объявил Алешка.
В глазах Коки вспыхнуло негодование.
— Есть в твоей душе бог или нет в твоей душе бога? — спросил он Алешку.
— Нет бога, — сказал Алешка.
— А раз нет, так вот вам сто тысяч, и с богом, — решительно определил свою цену Кока.
— За три фунта?
— В Одессу идет хлеб…
Наступило молчание. Мы вырвали наши пайки из цепких рук Коки и отошли в сторону.
— Если вам дадут больше, то провалиться мне здесь, вот на этом месте! — закричал Кока и тыльной стороной сапожной щетки начертил возле себя круг, место, куда он пожелал провалиться.
Мы отошли еще дальше.
— Придется отдать, — сказал Алешка, — купим один билет… А тот, кто пойдет, пусть возьмет глаза в руки и про все нам расскажет. Бросим жребий.
Счастливый жребий достался мне.
Итак, я лазутчик в Страну Цирковых Чудес, в страну, где гимнасты, как птицы, парят под куполом цирка, где рычат грозные звери, кувыркаются клоуны и пляшут на золотом ковре лилипутки-дюймовочки…
— После представления встретимся на углу, возле афишной цирковой тумбы, — сказал Санька.
— Есть на углу, возле афишной тумбы!
Гордясь оказанной мне честью, я взял у Коки сто тысяч рублей и помчался к билетной кассе. У ворот цирка меня остановил продавец ирисок — парень в рваном солдатском картузе.
— Вот сочные, молочные! — отчаянно завопил он.
Признаться, ириски были моей слабостью. Сунешь в рот сразу две штуки, и пусть на улице снег, пусть дождь, пусть чавкают под тобой мокрые дырявые башмаки, ириски, сфабрикованные из маляса — отходов сахара и прелой муки, — согревают, как солнце. Друзья — им нравились больше всего на свете плацинды с тыквой — смеялись надо мной.
— Вот сочные!.. — вновь завопил продавец.
Стараясь не глядеть на соблазнительный товар, я решительно от него отвернулся. Но моя рука сама собой опустилась в правый и единственный карман куртки.
Деньги исчезли. Мой рот превратился в огромную букву «О» и никак не мог закрыться. Перед глазами поплыл туман. В ушах заверещали кузнечики. Продавец ирисок, взглянув на мое лицо, искривленное отчаянием, из жалости сунул бесплатно в мой опустевший карман два черных квадратика. Но к ним я даже не прикоснулся. Что скажет Санька? Что скажет Алешка?
Я несколько раз прошелся от здания цирка до Дерибасовской улицы и назад и все искал потерянные деньги.