с тыла застрекотали автоматы, и у меня впервые мелькнула мысль, что мы погибли. Весь охваченный дрожью, развернул пулемет и начал сечь дубняк. Лихорадочно вставляя последнюю ленту, оглохший от грохота, вдруг краем глаза заметил, как шагах в двадцати от меня ломится танк и как на левом фланге словаки бросились на эсэсовцев, поползли навстречу машинам, которые пошли вперед, и увидел юного словака слева от себя: он сидел в окопе, откинув голову, изо рта булькала кровь. Сердце у меня замерло, дыхание перекрылось. Вздох уже как спасение. Я схватил связку гранат и швырнул танку под выхлоп. Раздался взрыв, меня подхватило вихрем и что-то ударило по голове изнутри.
Очнулся я на спине у Степанова, когда он подбегал к откосу. И в свете закатного солнца увидел поляну: она сплошь была покрыта телами. Среди сотен убитых были тяжелораненые. Поляна шевелилась, стоны и крики неслись на меня. Все во мне кричало, я вырывался к раненым, пока куда-то не полетел.
Второй раз очнулся утром и узнал, что мы снова в Штявнике и от бригады, из четырехсот двадцати партизан, в живых осталось восемьдесят три человека.
Пошатываясь, я вышел к партизанам. Молча обходил их, изможденных и раненых. Обходил, остро ощущая, что мне нужно объясниться, если уж не с ними, то хотя бы с самим собой.
Я чувствовал вину перед словаками — живыми и мертвыми. Я ошибся. Главное в них было вовсе не то, что они до этого боя разбегались при первой же бомбежке, а то, что они потом стыдились этого. Молча и тихо. И в самую трудную минуту, когда от командиров ничего уже не зависело, бились насмерть, зная, что с фашистами нельзя жить. Вот что понимали они, эти простые трудяги… А я смотрел на них с недоверием: не разбегутся ли в первом же бою? Это простительно случайному попутчику, но не тому, кто с ними идет по дороге жизни и смерти. И теперь я стоял перед ними и чувствовал себя беспомощным и ненужным — я не знал, что сказать и что делать…
Я слушал, смотрел на него и видел, как в нем, в каждой черточке его лица отражалось, отстаиваясь в глазах глубоким светом, все то, о чем он сейчас рассказывал. Но мне и этого было мало.
Мне хотелось послушать его боевых товарищей. А что они говорят?
Рассказывает Василь Настенко:
— Помню вечер, когда мы в Штявнике слушали радио. Немцы говорили, как был окружен и уничтожен крупный отряд террористов. Это мы, значит. Сообщали, что по приказу министра протектората бандиты, убитые на месте боя, захоронению не подлежат. Кто попытается их хоронить, будет расстрелян вместе с семьей… Словаки плакали.
А через пару дней к нам под Штявник стали прорываться рабочие и студенты. Они все были вооружены. Шли группами и хорошо знали друг друга. За неделю бригада выросла до пятисот человек. И начали готовить третью попытку.
В последний день на совет командиров, как офицера, позвали и меня. Ушияк, командир бригады, предлагал идти в Моравию всей бригадой сразу. Говорил, что сейчас нужен успех. Его поддерживало большинство. Я тоже. Это был рослый обаятельный словак, с мягкими голубыми глазами. Мурзин был его противоположностью: ростом небольшой, но тело ладное, черная борода, крутой лоб, взгляд спокойный и пристальный, который меня даже стеснял.
Он сидел сгорбившись, понурив голову и молчал. Потом тихо начал говорить, что граница заперта еще двумя дивизиями СС. Схватки не миновать. Выдержит ли бригада открытый бой? Нет. Успех нужен. Но он уже не может рисковать людьми. Вероятность потерять их очень большая. Значение прорыва настолько велико, что даже героическая смерть их не оправдает — будет провалом. Он предложил пробиться поначалу группой из сорока человек, взорвать два-три моста, отвлечь силы от границы и лишь после этого пустить остальных. Мнения разделились, начались споры. Мурзин не вмешивался. Но весь вид его говорил: «Можете со мной не соглашаться, но по-другому нельзя». За него вступились словацкий учитель Гаша и Степанов. В конце концов Ушияк сдался.
Группу повел сам Мурзин. Я тоже примкнул к ней, не хотел отрываться от Степанова. Вместе были в лагере, вместе бежали, если погибать — тоже вместе.
Шел сильный дождь, порывами бил ветер. В кромешной тьме мы подошли к речке у границы. С вечера там нас поджидал Гаша. Прошептал:
— Патрули с собаками прошли пять минут назад, через пять вернутся.
Мы вскинули автоматы и след в след проскочили линию. Нырнули в лес. Выстрелов сзади не было. Но я боялся собак. Впереди шел Мурзин, за ним Гаша — проводник, я, радистка Саша, Степанов замыкал. Мы держались в двух шагах друг от друга и, несмотря на полнейшую темень, угадывали и не теряли друг друга. Вдруг Мурзин остановился. В чем дело? Я чутко прислушался. О, господи… перед нами тихо скулят собаки и немцы разговаривают. Я крайне подивился слуху Мурзина. Как же он услыхал, а мы нет?.. Без него мы бы определенно влипли. Повернули — и в гору. Пошли гуськом по скалистому гребню. За каждым поворотом могли ударить пулеметы. Мурзин как-то мне сказал: «Я не люблю, когда высмеивают врага и зубоскалят перед боем». Я вспомнил про это, когда в хвосте отряда послышался смех. Мурзин повернулся:
— Кто? — спросил шепотом.
Подошел Костя Арзамазцев:
— Я. Тут я анекдот…
— Я бы тебя расстрелял… но не здесь, — прошипел Мурзин, снял с пожилого чеха тяжелый рюкзак и повесил Косте на свободное плечо: — Неси. До конца!
Вел он нас по топям, по бурелому, по кручам. Гнал и гнал. Жестоко и безжалостно. Тащили себя и груз, как волы в упряжке. Сердце у меня работало с перебоями. Шаги стали неверными. В глазах уже все расплывалось. «Дай, дай людям передохнуть, черт, души в тебе нет!» — крыл я его уже вовсю про себя и в то же время минутами боялся, как бы кто-нибудь не взбунтовался против него. Сказать слово никто не решался. Шли, подавленные бессилием. И только один Мурзин шел и шел впереди, держа наготове автомат…
На второй день утром начали взбираться на гору Княгиня. По осклизлой крутизне. Цеплялись за ветки, даже за стебли травы. И вот, наконец, взобрались, дошли до цели, до заколоченного туристского домика. Все дышим судорожно, смотрим друг на друга. Щеки у всех ввалились, под глазами синие круги, а одеты кто во что: одни в пальто и мерлушковых шапках, другие в плащах и шляпах, а третьи в мундирах с чужого плеча, скособоченных ботинках… Потом молча обнялись, загалдели. Мы живы, мы добрались!