что мысль где-то рядом, должно быть, в душе, в его душе…
Прошло время, сменилась не одна весна и осень, пока он понял ее и удивился мудрости древнего предка.
Он понял, что каждый человек у истока своей жизни стоит как бы на холме, на перевале. Он исполнен такой упругой, лучистой силы, что любые перевалы кажутся ему нипочем.
Но перед перевалами лежит долина. А она — полоса неизвестности. И годы упорства. И годы соблазна, когда все зовет и влечет тебя. Ты — распустившийся цветок. А долина — яркая и пестрая — так и манит тебя.
И если ты думаешь, что она и есть жизнь, и не устоишь перед соблазнами и легкими желаниями, наделяя их всеми достоинствами настоящей жизни, — ты уже пленник долины и ее привычек, и они освобождают тебя от необходимости что-то решать.
И это в лучшие годы молодости, когда ты должен идти, чувствовать себя в пути, искать себя, свое призвание, пропуская через сердце многие увлечения и интересы, и творить то, что есть в тебе, чтобы подняться на новый перевал, откуда открываются твоим глазам широкий мир, неизведанные радости и отчасти угаданное будущее.
Теперь он это понимал, он, одолевший долину и несколько перевалов.
И поглядывая на стадо, на телят, наблюдая, как они, застоявшиеся за зиму, приходят в себя, разгибают спины, щиплют молодой ковыль или блаженно лежат на обогретой земле, он, удовлетворенно улыбнувшись, опустился на плоский голубоватый камень, извлек из кирзовой полевой сумки пожелтевшие фотографии и стал рассматривать их.
Воспоминаниям предавался он редко. Да и дни его мало отличались один от другого. Но теперь пришла такая минута, когда, чтобы идти дальше, к новым перевалам, необходимо было оглянуться, вспомнить и подумать.
Вот она, их семья, — в пятидесятом году. Все шестеро его братьев и сестер, с женщиной, которую отец привел домой через год, как умерла их кровная мать.
Все стоят сгрудившись у дряхленького саманного домишки. Отца на снимке почему-то нет, видно, был на гуртах. Старший брат — Саиткол — положил руку на плечо новой матери, а она — величественная, вся в белом, с черным кружевом на груди — прижала его, Кильди, к себе, как бы ограждая от новых ударов. И в этом ее жесте и светлой улыбке — вся ее душа. А в ее платье, ниспадающем богатыми складками, могло бы укрыться все их семейство.
Женщина, полюбившая его отца, страстного и доброго человека…
На память ему приходит, как каждую осень на стройной белогривой лошади, улыбчивый, прокаленный солнцем, отец с гуртом спускался с гор, как люди с поклоном приветствовали его и как мать вольно, с веселой дерзостью шла ему навстречу и смиренно приникала к его шинели.
Из далекого далека приплывает, как вечерами он вел детей в степь любоваться сиреневыми далями, алыми закатами. Он говорил: «Глядя на закаты, постигаешь мудрость». А потом дома смешил всех забавными шутками, показывал, как танцуют старики. Один жест, один взгляд — и он, молодой, превращался в старика. Запевая:
Хай!
Сама зовет милым взглядом.
Славно бьется сердце вновь.
Раз целуешь — кровь играет,
Два целуешь — бродит кровь! —
«старик» водил плечами, сверкал глазами, лихо подбадривал себя выкриками, а сам — ни с места. Боялся: одно резкое движение — и рассыплется. Все покатывались со смеху: «Не по тебе сало, старый кот!» А мать, глядя на отца, так и светилась, так вся и светилась нескрываемой любовью. И эта любовь ее согревала всех в семье живым чувством счастья.
Три года отец нес ее словно на крыльях — то ли любовь была тому причиной, то ли благодарность. А когда любимый несет тебя на крыльях, то, видно, любая тягость не в тягость. И счастье, испытанное тобой так полно, не может истребить потом никакая беда.
Беда случилась на четвертый год: старые фронтовые раны уложили отца в постель.
Семь лет, целых семь лет пролежал он, не в силах подняться, и тихо страдал — не от болезни страдал, а от мысли, что сделал теперь ее, любимую, несчастной, взвалил на нее шестерых детей.
Бог ты мой как достойно перенесла она эти годы. Ни единого упрека, ни одного вздоха. Всегда прямая, радостная, независимая, она, уже захваченная иным течением жизни, не вообще жизни, а ее личной, ничуть не изменилась, только стала сдержанней и тверже, чтобы сохранить ту сердечность и то дружелюбие, что муж ее посеял и укрепил в доме, в своих детях.
А беда приближалась, делалась все отчетливее. Жизнью семьи завладела тревога. И по сердцу его, Кильдибая, ударяла худоба сестер.
А спустя, кажется, месяц, как Саиткола взяли в армию, беда уже стояла на пороге.
И вдруг — рухнули горы, из-под ног ушла земля, осталось только небо, а посреди него солнце, и ветер выпевал и выпевал свою щемящую песню без начала и без конца… Умер отец.
Так весной пятьдесят восьмого года оборвалось детство. Он простился со школой и пошел пасти скот. Как его покойный отец. С зари до заката…
С фотографии старший брат, пышущий здоровьем, излучал уверенность, силу и обещание.
Вспоминая, как Саиткол, вернувшись из армии, тут же сел на трактор, в одно лето одел и обул семью, впрягся коренным и как сестры и братишки, когда тот возвращался домой с работы, смотрели на него с неописуемой радостью, с надеждой, что теперь-то заживут, встанут на ноги, он, Кильдибай, даже теперь, сидя на холме, не мог до конца объяснить себе то, что с братом тогда произошло.
Да, Саиткол хорошо начинал. Жил со всеми одним помыслом. Но вскоре стал сбиваться с привычного, казалось, лада. Каждая получка уже несла с собой тревогу. Каждая выпивка стала уносить какую-то долю надежды. И прошлое в нем начало отслаиваться от его настоящего. А настоящее — тот порок, которому он поддался, — было вокруг него и теперь отнимало у него большую часть дня.
И стало казаться, что каждый приходящий день — для него разрушительная сила.
— Я, стиснув зубы, молчал, — прошептал Кильдибай, вспоминая, как он начал бояться брата, который до сих пор был его другом. — Сестры упрекали меня, что мне безразлична твоя судьба. С тоской стонал я, глядя на тебя, когда ты уезжал. Одна мать понимала, знала что у меня сердце сжимается от боли, что я не молчу, я только не говорю.
Потому что он не верил, что словами, увещеваниями можно изменить судьбу человека.
И свое тогдашнее бессилие и то, как брат отгораживался от людей, освобождал себя от больших волнений, закрывал себе выходы к свету, подсказали ему