давали все меньше.
Прослышав, что в соседней деревне пускают телку под нож, они с Калимуллой седлали коней и устремлялись туда. Даже в неурочное время Калимулла мог ради него, Кильдибая, отложить все свои дела, будто веря в особую его судьбу.
Ну, а как увидеть у телки хорошее будущее? Ведь тут так легко ошибиться.
Калимулла говорил ему:
— Это как в поговорке: плоти много, а человека нет. Что, вымя незаметное? Чепуха? Было бы оно ласковое…
Угловатый, с крючковатым носом и худым лицом, выражавшим всегда какую-то дремлющую мысль, он, сосредоточенно сопя, минуту-другую молча оглядывал телку. Потом пояснял:
— Запомни, не в том суть коровы, что она вымястая. Вымя большое часто оттого, что там много соединительной ткани и жира. Это нам ни к чему.
И без суматошливой ретивости водил его вокруг телки, все больше входя в раж.
— Коров надо выбирать, как собак для охоты. Ты погляди, погляди — все вымя сплетено из тугих вен, кровеносных сосудов. Значит, надо полагать, там много желез. Вот отчего зависит молочность! — И, сощурившись, с прозрачной улыбкой заключал: — А какая широкая кость, и какая легкая поступь, а когда стоит — будто выросла из земли. И источает тепло… томится жаждой оплодотворения!
И тридцатипудовую старую корову меняли на нее.
Потом Кильдйбай уже сам приглянувшуюся телку выхватывал прямо из гурта, который шел на мясо. И не ошибался.
Так, за два года, мечась между дойками по стадам и деревням, перебрав не одну сотню телок, он обновил всю свою группу. И время пошло отсчитывать дни и месяцы того трудного года в его жизни.
Были промежутки времени, о которых он ровным счетом ничего теперь не помнил. Просто пустые пробелы. Месяцы, похожие друг на друга, заполненные работой. Но эту весну и этот год он помнил хорошо.
Зима сменилась весной, солнце в полном безветрии согрело землю, она вновь вся облачилась в зелень, и сердце его зажило ожиданием какого-то чуда, какой-то встречи и превратилось в одно желание.
Никогда еще, быть может, тоска по любви не рвалась из его души так сильно, как в ту весну.
В хмельное цветное утро он удил рыбу. Роса блестела изумрудами в густой траве. Высоко переливалась птичья перекличка, слитно пели соловьи. А река словно плыла и плыла, сама в одну сторону, а берега — в другую. Отрешенность от всего и затаенное желание уплыть, уехать в неисхоженные земли подступали к сердцу, сдвигая его с привычного круга жизни. «Один. Все время один… Что я в жизни видел, где бывал?.. К черту все это, к черту коров!» Но вслед за этим подкатывало другое: «А куда уйти? И при чем здесь земля? Да разве не я припадаю к ней, к степи, даже после краткой разлуки с ней? Куда уйти от гор, озер в лугах, от весеннего прилета птиц и стона журавлей в небе? Куда уйти от тропок отца, от матери, от сестер и братьев?..
Вдруг услышав легкие шаги, он повернулся и оказался лицом к лицу с женщиной. Она улыбалась дерзкой и одновременно спокойной улыбкой.
Он замер.
— У вас клюет, — сказала она.
Поплавок ушел вниз, он подсек и вытащил голый крючок. Она рассмеялась.
Когда она ушла, он запомнил ее так, будто рассматривал часами. Помнил ее нежную бледность, глубокий блеск глаз и цветастое платье, плотно облегающее ее плечи и бедра. Он увидел то, что хотел увидеть.
Радость, которая вскипала в нем и которую он испытывал, оказавшись рядом с ней, невозможно вообразить. Все, что зрело в нем, вырвалось наружу. От улыбки трудно было удержаться, в ней были все его чувства, которые он неспособен был выразить словами. Нежность к ней была совсем иная, нежность, какую он в себе даже не подозревал.
Всего несколько дней назад ее, этой женщины, еще не было, а теперь он ни о чем не мог думать, кроме как о ней, и ему стало ясно, что она давно жила в нем.
Они исходили вместе все холмы и лощины; на цветущих лугах стоял струнный гул — роились пчелы, на солнце смеялась река, и отовсюду сочилось благоухание дня. Все в природе приобрело для него новое значение, теперь все вокруг было любовью.
Там, на холмах, где трава была до колен, он узнал, узнал без любопытства и не зарываясь в ее прошлое, что она была замужем, развелась.
Он воспринял это очень спокойно и, уловив ее нелегкие вздохи, сказал:
— Разошлась — значит, любовь прошла.
Широко открытыми глазами она смотрела в глубь чистого неба, и в этом ее взгляде виделись ему и недоумение, и упрек, и грусть, и жажда любви и счастья.
Она, глядя на его громадные руки, говорила:
— Ну и руки у тебя… Ну и лапища…
А он среди полевых цветов срывал несколько веток земляники с пунцовыми ягодами, протягивал ей, и лицо ее озарялось улыбкой и добродушием.
Он помнил и тот день, когда, пораньше подоив коров и сдав молоко, с радостно-рассеянной улыбкой пошел через степь в деревню. Шел и чуточку удивленными глазами смотрел на колосящееся пшеничное поле, на реку, сверкающую сквозь листву бегущими струйками, на жаркий багрянец уходящего дня и слушал, как звонко бьет в поле перепел, и ощущал, как земля пружинит у него под ногами. На что бы он ни глядел, во всем была она. Летняя ферма, коровы остались за спиной, отошли в сторону, и он с замиранием сердца думал о встрече с ней. И, вспомнив ее слова: «Ну и лапища у тебя…» — он глянул на свою руку — грубую и прочную — со вздувшимися венами и усмехнулся: «Подходящие».
А когда вошел в деревню, он проникся вдруг братской нежностью к почтальону, совершавшему свой обход.
— Привет, дед!
Старик остановился, вскинул голову и печально сказал:
— Напрасно помял душу, Кильдибай… Не ходи, она уехала, в свой город уехала…
Больше он ничего не слышал, только видел, как у старика открывается и закрывается рот. Кровь бросилась ему в голову и отхлынула.
Она уехала, не попрощавшись с ним и не оставив ни слова. Он не помнил, как добрел до дома.
Вечером, когда он сидел у окна, глядя в степь, в надвигающиеся сумерки, к нему подошла мать.
— Кильди, помнишь, как в народе говорят, — сказала она, — у женщины, вдохнувшей однажды запах мужской рубашки, голова потом долго лежит отдельно… Вот что главное. А то, что она не хочет выйти замуж за «доярку», это пустяки…
Он вздрогнул.
— Она так сказала?..
— Да, сынок, — вздохнула мать.
И первый раз он — доверившийся и отвергнутый — усомнится