но ректор услышал.
– Сегодня на рассвете Нидерланды капитулировали, – ответил он негромко и мягко. – Говорят, Роттердам сражался, но был готов сдаться, когда стали угрожать бомбардировками… но немцы не стали ждать.
Ксандер снова тупо уставился на газетную полосу. Читать он не мог, глаза выхватывали только отдельные слова. Имена – Кессельринг, Геринг. Титул – фюрер. Фландрия – он впился в это слово взглядом, прочитал всё, к нему относившееся: на фоне победных реляций Зеландская Фландрия упоминалась глухо, но он понял – она ещё сражается.
Сражение. Осада. Бомбежка. Капитуляция. Все эти слова складывались в одно – «война».
Война пришла в Нидерланды – по пятам за ним. Война смяла Нидерланды, когда он танцевал на выпускном балу. Он проснулся сегодня пораньше, чтобы собраться – а Нидерланды сдавались врагу. Война пришла в его дом, а он ничего не знал.
Ему стало до леденящего ужаса ясно теперь всё – и торопливый поцелуй матери, и крепкое, но быстрое объятие отца, и напряжённые лица сеньоров Альба, и даже – жест худых пальцев Одили, потирающих висок: «Рейн неспокоен». Они смеялись, поздравляли друг друга, они веселились – а в это время вражеская армия переходила воды Рейна. В Роттердаме. В Роттердаме, которого уже нет.
– Сколько…
И опять ректор понял.
– Мы не знаем, мой мальчик. Одни говорят, что сотни, другие – что тысячи, а может быть, десятки тысяч. Мы не знаем. Мы навели справки, но ты сам понимаешь.
Он понимал и не понимал одновременно. Это был абсурд, хотя – и не абсурд одновременно. Весь этот год он слышал отдаленный гром – рассказы про войну в Пиренеях, про сдавшийся Остмарк, про захваченную Богемию, про побежденную Полонию. Но всё это – кроме Иберии, но в Иберии его это так не касалось – было где-то вдали, где он и не был-то никогда, и не думал когда-либо быть. Это не могло быть про Нидерланды.
И при этом он понимал – могло. Его страна была беззащитна, гораздо более, чем те, другие, обречена не только долгим миром, но и…
– Немецкие армии захватили и Бельгию, – проговорил ректор. – И вторглись во Францию. Ксандер… – он еле слышно вздохнул. – Твои соотечественники сделали что могли, и даже сейчас продолжают сражаться, но силы неравны, понимаешь?
– Из-за артефакта, – горько сказал он.
– Не только. Ты слышал про орден Аненербе?
Парадоксально, но Ксандеру на этом вспомнился не Клаус и его рассказ, а ночь в замке Альба и двое – нет, даже один: красавец в чёрной с серебром форме.
– Слышал.
Ректор опять слегка вздохнул – видимо, осознав, что сейчас Ксандеру было не до рассказов и даже не до Аненербе.
– Твоя мама написала для тебя письмо, – сказал он, и, взглянув в его сторону, Ксандер увидел протянутый ему конверт.
Он не смотрел даже под ноги, бредя назад к Башне воды. В одной руке он держал газету, а в другой – письмо, которое так и не распечатал. Оба – бережно, как будто было очень важно донести в целости, никак не смяв. Так, глядя перед собой невидящими глазами, он и вошел во двор, и поднялся по лестнице.
Он не хотел распечатывать конверт. Он боялся, что там будут ещё новости – может быть, о смерти или пропаже, и их было очень много, этих потенциальных смертей, и он не мог, не хотел о них узнать. Распечатать придется, это он знал, и прочитать, и если там что-то ужасное, то оно никуда не денется, это он знал тоже. Но иррационально он цеплялся за надежду, что пока он не знает, ничего и не случилось.
То, что уже точно случилось, то, о чём он знал, смотрело на него с передовицы газеты в его руке, смотрело слепыми провалами огромных окон чудом выжившей церкви.
– Сандер.
По тому, как это сказал Адриано, Ксандер понял, что друг знает – всё или главное, неважно, но знает. Адриано его ждал, подпирая плечом дверной косяк, и это тоже напомнило ему тех двоих, чьи имена он тогда не услышал.
Рядом с ним была открыта настежь дверь девочек, и на пороге стояла Одиль, вглядываясь в его лицо. Что она в нём увидела, он не успел понять: на порог из комнаты шагнула Белла.
Белла, такая, какой он никогда не видел свою сеньору – с каменным, залитым слезами лицом. Почему? Неужели она плакала по Нидерландам?
– Роттердам разбомбили, – сказал он в эту тишину. – Война. Нидерланды сдались.
Она даже не дёрнулась на это слово, как будто это было самым естественным на свете.
– Мой дед умер, – сказала она ему в тон, словно продолжая список. – Узнал про… это всё и сгорел.
– Сегодня утром, – отозвался он, имея в виду свое.
– Сегодня утром, – эхом подтвердила она.
Ксандеру очень хотелось сесть там, где он стоял, просто на пол. Вместо этого он опустил глаза и увидел руку Беллы, на которой пылало яростным пламенем добытое на «Голландце» кольцо. Одиль не глядя нашла эту руку своей, наощупь, и Белла мёртвой хваткой сжала её пальцы.
– Мама написала мне письмо, – сказал он, потому что ничего другого придумать не мог. – Я ещё не читал.
– Что же ты, – тихо сказал Адриано и шагнул вперед, к нему.
Ксандер кивнул, отдал ему газету – краем глаза он увидел, как тот показал передовицу девочкам, как гневно нахмурилась Белла, как прикрыла глаза Одиль, – и наконец сломал печать на конверте, аккуратно и осторожно, как будто это было главным сейчас.
«Мой любимый сын…»
Больше он не видел ничего, кроме ровных строчек. Рука не изменила матери даже в страшный час – только в конце, на подписи, перо прорвало бумагу. Он словно воочию увидел, как это было, как дрогнуло перо, как нетерпеливо и нервно сжала его мать, сердясь на мгновенную задержку, и у него сжалось сердце.
Он прочитал его целиком, потом ещё раз, и только тогда смог оторваться и встретиться взглядом с тремя парами глаз, неотрывно на него смотревшими.
– Они бежали, – сказал он. – Отец, мама, Анна и Пепе – они успели, они уплыли на одном корабле с королевой. Дядя Герт в Зеландии, там ещё сражаются, туда пришли из Гал… из Франции, помочь… Пауль погиб в Роттердаме.
Никто из них ничего не сказал, даже Белла. Только Адриано вздохнул, и в этом уже было больше сочувствия, чем друг мог бы выразить словами – и это сочувствие обязывало Ксандера продолжить.
– Мама запретила мне возвращаться туда, – слова были горькими, как хина, которой его пичкали как-то в детстве. –