И мы начинали беседу, где дед рассказывал мне о Бал-Шем-Тове, как тот гулял в польских лесах, как приходил в транс, слушая пение ручьев или соловья, о Нахмане из Брацлава и о Менделе из Коцка, и где не было ни слова ни о яйцах, ни о яичнице. Талмудические дискуссии кончались обычно хлебом, который мы макали в подсолнечное масло и закусывали луком. Я ел это с отвращением, дед — наслаждался.
— Мы едим с тобой солнце, Хаимке, — говорил он, — хлеб — из-под солнца, масло — из-под солнца, цыбуля — из-под солнца. Если б мне сейчас принесли эту проклятую яичницу из шести яиц, я б сказал:
— Товарищ, уберите вашу сковородку и не загораживайте мне солнце.
Дед мой был сам солнцем… Он утверждал, что является потомком самого Бал-Шем-Това. Но это еще надо было проверить.
— А если я потомок, то значит и ты, — говорил он, и химическим карандашом на обрывке газеты начинал рисовать генеалогическое древо. В самом низу висел великий Бал-Шем-Тов. Дед, не задумываясь, помещал на ветки цадиков, праведников, ребе, мудрецов — он был выдумщик, мой дед. Я думаю, никого из них не существовало в нашем роду. Насколько я знал, все были сплавщиками леса на реке, страстные, буйные, любители горькой.
Дед с удовольствием смотрел потом на свое дерево. Иногда он подрисовывал того или иного еврейского философа.
— Бабушка мне рассказывала, — сообщал он, — что и этот из нашего рода.
В жизни я не встречал более веселого человека. Чтобы ни случилось — молодые глаза его всегда улыбались и подмигивали, будто приглашая к шутке, розыгрышу, чарке водки.
Чарку он гладил.
— Главный закон Торы, Хаимке, — это радость, — повторял он. Дед всегда звал меня Хаимке, хотя всюду я был Дима.
— Оставим Диму для твоих учителей, — говорил дед, — для товарища директора, для гражданина милиционера — для хазейрем! Дома ты Хаимке. Дима холодит печень, а Хаимке согревает мое сердце.
Ему трудно было скрывать свое хассидское прошлое, радость так и вырывалась из него, вдруг он мог все бросить и начать танцевать. Дед получал скудную пенсию, покупая на субботу лапшу, из которой готовил запеканку, и четвертушку водки. Каждую субботу наша каморка превращалась в чудесную шкатулку, полную тайн, света, тепла. Горели свечи, на столе откуда-то всегда была белая скатерть, красовалась халла.
Дед начинал молитву, он обращался к Богу с улыбкой.
— Бог не любит, когда к нему обращаются серьезно, он любит веселые лица. Молиться надо радостно. Все, что приносит радость, Хаимке — прекрасно. Молитва — прекрасна, песня — прекрасна, танец — прекрасен.
И он начинал танцевать хассидские танцы, которые по огненности напоминали цыганские. Дед надевал свой хассидский костюм, разбрасывал руки, воздевал ладони и долго танцевал, пока соседи не начинали стучать в стену.
— Прекратите дебош! — орали они. — Не то вызовем милицию!
Дед садился, вытирал лоб платком и подмигивал:
— Мишуге! Они хотят остановить радость. Даже милиция не может остановить радость, Хаимке. Хассид рождается на свет, чтоб славить веселье и петь гимны этой жизни. Кем бы ты ни стал, Хаимке, ты должен быть хассидом — принимай все вещи всерьез, но ни от чего не унывай! Ты мне обещаешь?
— Да…
— Ты обещаешь, но ты печален, а это грех. Ты думаешь, что твои родители не вернутся — слушай меня — они уже садятся в поезд. Я вижу, как они поднимаются в экспресс «Колыма-Ленинград» — свисток — и они тронулись. Давай подумаем, как мы их встретим. Что, если мы приготовим шкварки с гусиным жиром? Я не думаю, что в Сибири они видели шкварки.
Дед всегда жил в ожидании чуда.
— Прислушайся, Хаимке, ты чуешь, как стучат колеса? Я думаю, они приедут к твоему поступлению в институт. В какой ты хочешь?..
Я был туп, наивен, идиот — я хотел в Институт Международных отношений.
— С двумя родителями в Сибири? — сомневался дед. — Может, тебе лучше выбрать целлюлозно-бумажный? Хассид еще может быть послом и Сибири, но не в Новой Зеландии.
— Почему именно в Новой Зеландии, дедушка?
— Мне нравится эта страна, мне кажется, евреи там хорошо живут…
Так шла моя учеба. Вместо математики и физики я познавал мир еврейских мыслителей и пророков.
Приближались выпускные экзамены. Я очень волновался.
— Ныт гидайге! — успокаивал дед. — Ты все сдашь — настоящий хассид все знает. Он может никогда не слышать о кибернетике, придти на экзамен и поразить этих хазейрем!
— Как это возможно, дедушка?
— Ты не понимаешь? Ему подсказывает Бог. Это надежнее, чем когда это делает твой сосед по парте, а? Перестань нервничать, иди спать, все будет хорошо.
Дед оказался прав — я удачно проскочил физику, химию и тригонометрию. Настала очередь сочинения по литературе. Мы должны были его писать шесть часов.
Утром дед мне приготовил латкес. С них стекало масло.
— Возьмешь с собой, — сказал он, — ныт гедайге.
— Какие латкес?! — вскричал я. — Брать надо шоколад.
— Глупости! — ответил дед. — Все жуют шоколад — и все проваливаются! Кто проваливается с латкес?
Я не мог возразить.
Он положил мне латкес в мисочку, завернул в полотенце и сунул в руки:
— Ну, я уже молюсь за тебя…
…Я сел на второй ряд, в классе было тихо и торжественно, в открытые окна залетала весна, пахло сиренью.
Все положили перед собой шоколадки. Я — миску. Учителя переглянулись. Домашний запах латкес разнесся по классу. Он манил, дразнил, щекотал. Все завертели головами, обеспокоенные необыкновенным ароматом неведанной еврейской пищи. Ко мне подошел директор и приподнял крышку. Пахнуло теплом — они были еще горячие.
— Что это? — спросил он недовольно.
— Латкес, — сказал я.
— Убрать! — гаркнул он.
— Почему? — спросил я. — Это вместо шоколада.
— Выбрось вон! — завопил он.
— Я не выброшу, — ответил я, почувствовав вдруг в латкес магическую силу. — Где указано, что на экзамене по литературе можно есть шоколад и нельзя латкес?
Глаза его налились ненавистью, он закрыл миску и отошел. Затем комиссия вскрыла конверты с темами, и я понял, что это мой конец, Первая тема была «Сталин и вопросы земледелия», вторая «Сталин и проблемы языкознания», третья «Добро и зло в освещении великого Сталина».
Меня бросило в жар — за всю свою жизнь я не прочел ни одной строки этого человека и из всех его мудрых фраз, знал только одну: «Жить стало лучше, жить стало веселее», после произнесения которой оба моих родителя уплыли на Колыму. Добро и зло! Я точно знал, где проходит граница между ними. Граница добра и зла — она проходила через дверь нашей комнаты — по одну сторону ее было зло, по другую — добро. И там, где царило добро, на скрипучем венском стуле с книгой в руках сидел мой дед.
— Хаимке, — говорил дед, высоко поднимая палец, — не надо бояться зла, настоящий хассид опускается до грешника, чтобы возвысить его. Ты должен нести в мир добро. Слушай, что сказано в послании Иакова: «Кто умеет делать добро и не делает его — тому это вменяется в грех».
Благодаря деду я знал все, что написано в Талмуде о добре и зле, но кого это интересовало? Интересовало, что думал об этом великий диктатор, и я должен был это немедленно изложить. Я сидел, остолбеневший, и смотрел на весну за окном. Я слышал, как шелестели шоколадки, как заскрипели перья — и не двигался. Прошел час, другой, третий. Многие уже сдавали свои сочинения. Внезапно я почувствовал запах латкес. Я раскрыл миску и взял одну.
— Никогда не отчаивайся! — услышал я голос деда.
Я взял вторую.
— Никогда не теряй надежды! — сказал он.
После третьей латкес дедушкин голос отчетливо произнес:
— Хаимке, ингеле майне, возьми перо, улыбнись Богу и пиши.
— Что? — тихо спросил я.
— Добро и зло в произведениях этого ганефа.
— Я не читал ни одной его строки.
— Ныт гедайге, — успокоил дед, — никто не читал. Пиши! Шрайб! Ты напишешь что-то особенное, я чувствую, как ты вознесешься в облака, где-то близко к седьмому небу.
Дедушкин голос пропал, латкес кончились, и вдруг меня осенило. Все мысли еврейских мыслителей, которые мне читал дед, всю мудрость Бал-Шем-Това, Провидца из Люблина, Филона и других я решил вложить в уста грузинского разбойника.
Начал я с досточтимого Гилеля. Я обмакнул перо и жирно, в правом верхнем углу, вывел эпиграф:
«Видимое временно, невидимое — вечно.»
Иосиф Сталин.Не знаю, как от страха у меня не отвалилась рука.
Три часа, не отрываясь, писал я сочинение, заставляя тирана изрекать мудрости великих людей моего народа. Я так же вставил несколько мыслей моего деда и им же закончил свое сочинение.
«Если в человеке мало железа, учит нас товарищ Сталин, — писал я, — это еще не значит, что в него надо стрелять!»