Когда Шемкува совсем потеряла терпение и дальше обманывать стало ее невозможно, Эрви вышла на полянку.
— Почему так долго не приходила? Предать меня вздумала?
— Я боялась...
— Чего боялась?
-- Я потеряла яд... я всюду его искала...
-- Надо было сразу бежать ко мне,— Шемкува вытащила из
кармана синеватую склянку и сунула Эрви в руку.— Беги, еще есть время.
Эрви взяла яд, покачала головой.
— Теперь уж поздно. Царь уехал в свой шатер —спит, наверно,— и улыбнулась.
Тут Шемкува выхватила из-под лохмотьев мешочек с грамотой и, потрясая им над головой, закричала:
-- Здесь сидит твоя смерть, несчастная. Сейчас я пойду к
Аказу и выпущу ее! Горе тебе, предательница и обманщица.— И, упираясь на клюку, заковыляла по тропинке. Чувашка, глянув на Эрви с явным сожалением, пошла вслед за старухой.
Эрви готовилась к этому. Она знала, что Шемкува не простит ей обмана и выдаст все тайны Аказу. И решение уйти от позора и презрения, решение уйти из жизни, которая полна мучений и унижений, окончательно окрепло в сознании Эрви. «Они и тебя сломают, вот увидишь»,— вспомнила она слова черной старухи. Так оно и случилось.
«Пусть так,— подумала Эрви,— пусть они сломили меня, но не согнули. Нет, не согнули!»
Эрви села на холмик, огляделась кругом: лес в осеннем наряде был удивительно красив и великолепен. «Сейчас я уйду из этого мира,— подумала Эрви,— и никогда больше не увижу ни одетого в золото леса, ни глубокого синего неба. Как хотелось бы прижать в последний раз к груди моего родного Аказа!»
Боль в груди разрасталась, на глаза навернулись слезы. И песня, тихая и грустная, непрошеная пришла в сердце Эрви:
Льет, как из ведра,
Но закончится дождь А слезы мои
не кончаются, люди!
Жжет пламя души —
Раскаленная печь —
Не вырваться
из того пламени, люди!
Когда б родилась я На день или два —
Не видела
столько бы горя я, люди!
Я стать одуванчиком Легким хочу —
Г1усть ветер развеет
тоску мою, люди!
Окончилась песня, старый ворон пролетел над поляной и каркнул протяжно и зловеще. Эрви вздрогнула, вытерла слезу, увидела зажатую в ладони склянку. Пути назад не было, и она, закрыв глаза, поднесла склямку к губам. Жидкость оказалась совсем не горькой, а чуть прохладной и приятной. Эрви подошла к одинокой березке на краю поляны, обняла ее, прижалась щекой к молодой, нежной коре и заплакала. Она верила, что березка видела все и понимает ее.
— Я знаю, березка, сюда придет мой патыр, ты увидишь его. Скажи ему, что я умерла с любовью к нему в сердце.
Эрви сняла платок с головы, повесила на нижний сук березки. Деревце дрогнуло и зашумело всеми листочками. А может, это зашумело в голове Эрви?
— Если сюда придет мой милый Аказ, ты все ему расскажи, березка, ведь ты видела, что я не сделала ничего плохого. Прими мой последний поклон и ты, священная роща.— Эрви повернулась в сторону кюсото и склонила голову.— Ты знаешь, роща, я не предала веру своих отцов, я всю жизнь молилась богам, живущим в твоих ветвях. Скажи, роща, людям моего илема, моим родным и близким, что я ухожу из жизни чистой и безгрешной.
Эрви раскинула руки в стороны, подняла их и стала прощаться с лесом.
— Слушайте меня, мой лес, моя родная земля! Я не хочу, чтобы вы умылись кровыо моих людей. Скажи, земля, моему народу, что я не могла сделать ему зла. Прощайте все и не думайте обо мне плохо.
Кровь колотилась в висках Эрви, лес шумел все сильнее. Казалось, листья, касаясь друг друга, звенят, и звон этот заглушает все другие привычные звуки. В груди, будто свечка, вспыхнул
огонек, и язычок его пламени коснулся сердца. Вот оно вспыхнуло, окинулось пламенем.
— О, как жжет в груди, трудно дышать! — простонала Эрви и, шатаясь, побрела по поляне. Дунул ветерок, и березка качнула приспущенные ветви в сторону Эрви, как будто послала ей свое прощение. А лес звенел множеством звуков, и все они входили в тело Эрви, заполняя, распирали его. Огонь полыхал в груди, готовый вот-вот вырваться наружу. Эрви разжала ладонь, выронила на траву склянку. Вспомнила Шемкуву и не то сказала, не то подумала: — Ты, злая старуха, говорила неправду. Я не покорилась мурзе... Нет! Я не стала рабой Сююмбике, я умираю свободной. Нет, нет — я не предала... Нет... Ой, во мне все горит! Огнем горит! — Эрви повернулась к березке и увидела свой платок. Шагнула к нему, но упала и, не в силах подняться, протянула дрожащие руки.
— Я умираю, березка. Скажи Аказу... скажи ему...
Дальше Эрви не могла ничего сказать. Мгновенно погас огонь в груди, смолк лес. Сразу за тишиной в лес медленно стала входить темнота, и все покрылось мраком. Только светлел в глазах развеваемый ветром платок, потом погас и этот последний луч, который связывал Эрви с миром.
А пир на поляне в самом разгаре. Хмельное пьют, песни поют.
— А теперь, государь, пляску черемисских воинов посмотри,— сказал Топейка и взял у Аказа гусли.
Какая это была пляска!
Аказ вышел на полянку, взмахнул саблей — и выскочили с двух сторон, обнявшись за плечи и чуть склонившись, две сотни воинов. Аказ красивым и легким движением бросил саблю в ножны, раскинул руки, воины рванулись к нему слева и справа и пошли по кругу. За пляской трудно было уследить. Это был ураган движений: воины то изображали в пляске охоту на зверя, то, выхватив сабли, набегали друг на друга, будто в схватке.
Сыпалась дробь барабанов, над поляной взвивалась пыль от этой огненной пляски.
Царь распотешился донельзя, даже бояре, вначале поглядывавшие на хозяев с брезгливыми ужимками, теперь смотрели, разинув рты. Иные притопывали ногами, а Курбский-князь так увлекся, что, забыв все на свете, бил в ладоши и приговаривал:
— Ай-жги! Ай-жги! Ай-жги!
— Ну, князюшка-батюшка, удивил ты меня! — смеясь, говорил Иван Акпарсу после пляски.— Вот тебе и Седой барс. Да ты любого молодого за пояс заткнешь, если так плясать можешь. Ей богу. подобного не видывал.—Посмотрев на Ирину, Иван произнес: — А ты, сиротинушка, гостю, видно, не рада?
— Прости, великий государь,— плясать не умею. И негде было
учиться. В монастыре не больно-то напляшешься. Позволь, спою
тебе?
— Спой, Ириница, песни наши я зело люблю.
Ирина поглядела на Аказа, тот присел с нею рядом, приготовился играть.
Голосом тихим, чуть-чуть грудным, Ирина запела:
У водного отца-батюшки,
У моей голубки-матушки Я чесала свои волосы У окна светлицы-горницы.
Аказ быстро уловил мелодию — и гусли зазвенели, как бы жалуясь:
Промывала свои волосы Ключевой водою чистою,
Я сушила свои волосы На крыльце, на красном солнышке
А у свекора угрюмого Чесать буду я кудерушки Во углу, за занавескою...
Мочить буду я кудерушки Да слезами да горючими,
А сушить свои кудерушки Буду я тоской-кручинушкой.
А кругом веселье. Немногие слушают песню грустную. Микеня вспомнил минулое — разбойничьи песни поет, сотня ему подпевает;
Не рабы мы и не служки!
Выпьем разом все по кружке...
Ни кола и ни двора,
Ни подушки, ни пера.
Дом наш — темный батька-лес,
Друг наш — сам антихрист бес.
Поскорей молитесь богу —
И бегом на небеса:
Мы выходим на дорогу...
Поднимаем паруса...
Терешка Ендагуров ухарски под черемисскую песню пляшет и сам же подпевает:
Не подумайте, что скоро Родниковый ключ устанет,
Для такого ухажера Не одна невеста вянет...
И когда что, пройдоха, по-черемисски петь научился?
Веселье идет вовсю. И только в сторонке женщины-вдовы свою песню затянули:
Почему вода соленая —
Наши слезы в ней замешаны.
Шигонька трезвости придерживается. Ходит повсюду, следит, как бы драки либо другого какого похабства не было. Увидел Микеню, с укоризной сказал:
В сумерки царь с князьями уехали к себе в шатер. Среди гостей оставил Шигоньку.
— Ы-эх, уж и нализался!
— Кто нализался? Я? Ан врешь. Это стольник может нализаться, чеботарь настукаться, швальник настегаться, приказной нахлестаться, дьяк нахрюкаться, а такой ратник, как я, он может только подгулять!
Шигонька плюнул, отошел подальше.
Среди берез дьяк Иванка Выродков и Андрюшка Булаев разговоры ведут: