знаменитым Сутугиным) принес ему только что сочиненную
драму по мотивам романа Достоевского «Идиот». Знатоки теат¬
рального рынка, они трезво рассчитали конъюнктуру, полагая,
что Орленев захочет повторить успех Федора в очередной сильно
драматической роли. Вопреки ожиданиям он не стал даже чи¬
тать их инсценировку и спустя тридцать лет написал в мемуарах:
«Я боялся повторить в князе Мышкине царя Федора, так много
общего у них»24. Эта мысль о близости двух «вполне пре¬
красных» и странных героев русской литературы пришла Орле¬
неву еще в первые месяцы работы над Федором.
Д. Л. Тальников рассказывал, что Павел Николаевич, память
которого не была стойкой и отличалась крайней степенью избира¬
тельности, без особого усилия читал наизусть целые страницы из
«Идиота». И были в этом романе у него любимые места; ему
нравилось, например, рассуждение Аглаи о главном и не глав¬
ном уме. Напомню это рассуждение. Аглая говорит, что она
считает князя Мышкина самым честным и самым правдивым
человеком, и если некоторые полагают, что он болеет «иногда
умом, то это несправедливо»: «...хоть вы и в самом деле больны
умом (вы, конечно, на это не рассердитесь, я с высшей точки го¬
ворю), то зато главный ум у вас лучше, чем у них у всех, такой
даже, какой им и не снился, потому что есть два ума: главный и
неглавный» 25. Что же это такое «главный ум»?
В самой краткой формуле Достоевского — Орленева это ум
сердца. А более подробно — способность «видеть везде причины»
и прощать людям зло, потому что, может быть, они заблуждаются
или по слепоте не понимают, а может быть, они больные, «за
ними уход нужен» 26. Гипотеза «главного ума» становится для Ор¬
ленева рабочей во время изучения роли Федора. Он знает, что эту
соблазнительную аналогию, как всякую аналогию, надо проводить
осторожно; похожесть — это не повторение, и он отдает себе от¬
чет, что в хитросплетениях политики «главного ума» недостаточно,
там нужен еще и «не главный»: ум тактики, ум Бориса (вот по¬
чему Федора так тяготит бремя власти). А для Мышкина таких
понятий-антиподов в нравственной сфере не существует. С дру¬
гой стороны, разве Федор с его рассеянным вниманием и быстрой
утомляемостью сможет выдержать тот фантастический темп, кото¬
рый берет Мышкин в первый день нашего знакомства с ним, день
«встреч и сцен» и самой «неожиданной действительности». Но это
различие, сколь бы оно ни было существенным, не может скрыть
их замечательного сходства.
И вот некоторые общие признаки этого «главного ума». Мыш¬
кин побеждает своих оппонентов, например Ипполита, доверчи¬
востью, точно так же как Федор побеждает Ивана Шуйского без¬
граничной, какой бы ни казалась она нам теперь наивной, верой
в человека, в то, что держать и копить зло вовсе не в его природе.
В простоте Мышкина генеральша Лизавета Прокофьевна видит
самое благородное направление ума, а Шуйский называет про¬
стоту Федора святой, то есть безусловно жертвенной и свободной
от предвзятостей, выработанных государственным или житейским
обиходом на протяжении столетий. И самый важный признак: оба
они ведут себя с естественностью и прямотой, свойственной и до¬
ступной только детям, которые в глазах Орленева представляют
некий образ совершенства. Есть у них черты и портретного сход¬
ства. Федор, как и Мышкин, оживляется порывами, с ним также
в одно мгновение происходят необыкновенные перемены, у него
такая же смутная, потерянная улыбка на посинелых губах.
Вывод напрашивается такой — они люди «не от мира сего»,
чудаки, обломки, Дои Кихоты, заблудившиеся странники, для ко¬
торых трагедия часто оборачивается смешной стороной, что еще
больше придает им истинно человеческое обаяние. А ведь Суворий
и Орленева называет бессребреником, фантазером, беспечным
бродягой и, однажды встретив его отца Николая Тихоновича,
скажет ему, что сын у него «какой-то особенный, не от мира
сего» 21. И верно, многое-многое ему противно на базаре житей¬
ской суеты, он не корыстолюбив, не придает значения в жизни
благоустройству, не почтителен к авторитетам, презирает лицеме¬
ров и фарисеев. Но как всего этого мало, как не хватает ему
твердости в нравственных понятиях, касается ли то его романов,
которые не всегда кончаются счастливо, или его отношений с Су¬
вориным, которые, хочешь не хочешь, требуют изворотливости и
вечных уловок, или его положения в труппе, где у него иногда не
хватает духа черное назвать черным, а белое белым, и т. д. Он не
ищет святости и не боится греховности, он хочет поступать так,
как подсказывает ему совесть. И как же это трудно! Вот почему он
так восхищается Мышкиным и Федором, ему кажется, что это он
сам, только в исправленном и основательно улучшенном виде.
В памяти русских зрителей рубежа века Орленев остался ак¬
тером нескольких трагических ролей, впервые сыгранных при¬
мерно в одном пятилетии (начиная с сезона 1898/99 года), хотя он
продолжал выступать еще двадцать пять лет и репертуар его со¬
стоял из сотен названий. Друг его молодости В. И. Качалов с рав¬
ным блеском играл Чацкого, Анатэму и фабриканта Бардина
в горьковских «Врагах». У Орленева не было такой широты диа¬
пазона; ему для творчества нужны были резко выраженные сти¬
мулы, чувство родственности с героем, духовная близость с ним.
Он видел мир в контрастах и дисгармонии, и далеко не все ему
нравилось в этом мире,— как иначе мог бы он сыграть одним из
первых в русском театре Раскольникова и Дмитрия Карамазова?
Но из чувства отрицания, чувства протеста, даже самого справед¬
ливого и самого святого, не рождалось его исповедническое ис¬
кусство. В наши двадцатые годы в театре была распространена
теория актера — «прокурора образа», то есть открытого, заранее
обусловленного осуждения того, кого ты играешь, розыска и
предъявления улик ему. Для Орленева такая художественная за¬
дача была неинтересной и даже невозможной; если ему случа¬
лось — это было редко — играть несимпатичных людей, он обяза¬
тельно находил у них какие-нибудь достоинства, а если не нахо¬
дил, то заведомо приписывал им нечто контрастное основному
тону роли, говоря, что природа, как правило, смешивает краски.
А самые знаменитые его роли строились на идее сострадания,
заступничества и обязательно находились в каком-то соотноше¬
нии с ним самим, с его биографией, с его опытом, с его мыслью,
ищущей ответа на мучающие его нерешенные вопросы. В одно и
то же время он восхищался Федором и жалел его, и трудно ска¬
зать, чему отдавал предпочтение в своей игре — взлетам духа ге¬
роя трагедии или минутам его слабости. Чтобы лучше понять это
сложное чувство Орленева, стоит привести слова Немировича-
Данченко, человека более зрелого — и по возрасту, он был на
одиннадцать лет старше Орленева, и по общему развитию, и по
знанию тайн театра, к тому же человека более твердого харак¬
тера. Летом 1898 года, в те дни, когда Орленев, уединившись на
литовском курорте Друскеники вместе со своей первой женой —
Елизаветой Павловной, обдумывал и изучал роль Федора, Неми¬
рович-Данченко писал Станиславскому: «Федора» мы с женой на
днях читали громко и ревели, как два блаженных. Удивительная
пьеса! Это бог нам послал ее. Но как надо играть Федора!!..
Я не знаю ни одного литературного образа, не исключая и Гам¬
лета, который был бы до такой степени близок моей душе» 28. Ка¬
кой сильный личный мотив прорывается в этом признании, и как
близок он душевному состоянию Орленева *.
В пьесе Федор жалуется на преследующие его недуги («под
ложечкой болит», «бок болит немного»), в театре эта болезнь