— Пожалуйте документ…
— Пожалуйте деньги…
«Кремень-баба» — снова пронеслось в уме Корнилия Потаповича, и он полез за бумажником.
Тем временем Софья Александровна вынула из кармана аккуратно сложенные и завернутые в газетную бумагу прошение и вексель.
Дрожащими руками отсчитал Алфимов двенадцать радужных и подвинул Мардарьевой.
Она подала ему сверток, который он бережно развернул и стал рассматривать.
— В порядке все?.. — спросила она после некоторой паузы, пересчитав и сунув деньги в карман.
— В порядке… — отвечал Корнилий Потапович.
— Так до свиданья, — сказала она и встала.
— Прощайте…
Как только за Софьей Александровной затворилась дверь, Алфимов, спрятав бумаги в бумажник и положив его в карман, схватился за голову, упал на стол и в бешенстве буквально прорычал.
— Дурак, старый дурак, тысячу сто рублей потерял, кровные деньги, своими руками отдал этой чертовой бабе…
— Ну, да где наше не пропадало! — успокоил он себя через несколько минут. — И то сказать, в хорошие руки попали, Мардарьеву этих денег не видать… Отдаст она ему сотню, а остальные припрячет… И хорошо, хоть этот шалаган знать не будет, как меня его супружница важно нагрела… А мы наверстаем…
Ему почему-то снова стало особенно жаль растаявший кусок сахара, пролитый чай и отданную вчера десятирублевку Евграфу Евграфовичу.
Корнилий Потапович действительно стал наверстывать.
Клиенты этого дня и последующих должны были покрывать понесенный им убыток, и он буквально сдирал с них последнюю шкуру. В кабинете стоял стон его должников и должниц, настоящих и будущих.
Софья Александровна Мардарьева, выйдя между тем из низка трактира, вздохнула полною грудью и, придерживая рукой в кармане «целый капитал», как она мысленно называла полученные ею от Алфимова тысячу двести рублей, быстрым шагом пошла не домой, а по направлению к Аничкову мосту.
Деньги изменили даже ее походку, она шла бодрым, уверенным шагом, высоко подняв голову, и как будто сделалась красивее и свежее.
Она спешила в банк.
Никогда не бывая в этом современном храме Молоха, она не без труда добилась толку, куда внести ей деньги на текущий счет, и, наконец, совершив эту операцию, получив чековую книжку на тысячу рублей, она спрятала ее за пазуху и вернулась домой.
Вадим Григорьевич дожидался ее почти в лихорадке от нетерпения.
— Что так долго? — встретил он ее вопросом.
— Скоро-то не споро… — ответила она с улыбкой.
— Устроила?
Вместо ответа она подала ему две радужных.
— Милая, хорошая, золотая!.. — воскликнул он, хватая ее за обе руки и целуя их.
Не привыкшая к таким супружеским нежностям, она стала вырывать их.
— Что ты, что ты!..
— Как что, благодетельница, ноги должен я твои целовать, вот, молодец, вот жена — золото! Да, впрочем, что же я, сто-то я себе возьму, сейчас, побегу в магазин готового платья — таким франтом вернусь, ну, и кутну, Софьюшка, потом… А сто тебе.
Он подал ей одну радужную.
— Ну, уж франти, франти и кути, — ласково улыбнулась она. — Только смотри, одежу не пропей новую.
— Что ты пустяки говоришь. Это я-то?
— Ты-то…
Вадим Григорьевич быстро надел свое гороховое пальто, котелок и, почти вприпрыжку выскочив за дверь, спустился по лестнице и выбежал на улицу.
На ходу он то и дело опускал руку в карман брюк, где лежала сторублевая бумажка.
«Ну, жена, ну, молодец-баба! Вдвое против меня стянула со старого дьявола! Не ожидал!» — говорил он сам себе.
Быстро добежав до Невского проспекта, он вошел под первую вывеску, на которой золотыми буквами на черном фоне значилось: «Готовое платье».
Прошло уже четыре месяца со дня прибытия Николая Герасимовича Савина в село Серединское.
Он все еще жил под родительским кровом, всячески стараясь добиться согласия родителей на брак с Маргаритой Максимилиановной Гранпа.
Но, увы, старания его были тщетны.
Предчувствия Савина, мучившие его, если не забыл читатель, по дороге к родительскому дому, оправдались.
Отец, после почти ласковой встречи — мы не говорим о матери, которая, рыдая, повисла на шее своего любимца — на другой же день по приезде, заговорил с ним о его делах.
Не сердясь и почти не волнуясь, Герасим Сергеевич, с записанными цифрами в руках, представил сыну положение его финансовых дел, точно вычислил ту наследственную долю, которая принадлежит ему, Николаю Герасимовичу, и из которой могут быть уплачены его долги.
— Я могу отнять у себя, — заключил старик, — но отнимать у моих детей, я, как отец, не могу дозволить, и надеюсь, что ты понимаешь, что во мне говорит не жадность…
— Понимаю, батюшка, и благодарю вас, — отвечал молодой Савин.
— За вычетом огромной истраченной тобою суммы, ты, как видишь, имеешь в твоем распоряжении еще хорошее состояние, которое может быть названо богатством. Кроме имений, у тебя изрядный капитал и при умении и, главное, при желании работать, — ты можешь всю жизнь прожить богатым человеком, не отказывая ни в чем себе и принося пользу другим… Дай Бог, чтобы уроки молодости, за которые ты заплатил чуть ли не половиной своего состояния, пошли тебе впрок. Тогда это с полгоря… Деньги вернутся, они любят хорошие руки…
Отец умолк и спрятал в письменный стол вынутые им бумаги, заключавшие в себе точный расчет наследственных долей его детей.
Молчал и сын, сидя в кресле перед отцом с опущенной долу головою.
Он видел, что Герасим Сергеевич умышленно не поднимал вопроса о главном — для Николая Герасимовича, конечно, это было главное — деле, о котором он писал в письме, о предстоящей его женитьбе на Гранпа.
«Начать ли сейчас этот разговор, решить этот вопрос так или иначе, сбросить со своей души эту тяжесть, или подождать, поговорить с матерью, попросить ее подготовить отца и действовать исподволь?» — вот вопросы, которые гвоздем сидели в голове молодого Савина.
Он решил их во втором смысле.
— Я сегодня же напишу в Петербург одному из местных нотариусов, чтобы он собрал сведения о точной сумме твоих долгов, и затем переведу нужную сумму; в течение месяца или двух твои обязательства будут погашены… Ты можешь погостить здесь… Мы думаем остаться здесь зиму, я несколько раз, конечно, поеду в Москву, можешь ехать куда тебе угодно, ты свободен, но главное, повторяю, обдумай, что ты намерен делать, чем заняться в будущем, так как без дела человек не человек, и никакое состояние не может обеспечить бездельника… Помни это!
— Я поживу здесь… — упавшим голосом произнес Николай Герасимович.
— Поживи, очень рад, — заметил Герасим Сергеевич таким тоном, который давал знать, что беседа с глазу на глаз окончена.
Отец и сын вышли оба в гостиную, где нашли сидевших за работой Фанни Михайловну и Зину.
Время летело.
Жизнь в Серединском была довольно оживленная. То и дело собирались соседи, по вечерам устраивались танцы, игра в карты, а по первой пороше начались охоты, продолжавшиеся по несколько дней.
Герасим Сергеевич считался лучшим охотником в губернии, его собаки, борзые и гончие, получали первые награды на выставках, славились вплоть до самой Москвы, а потому вокруг него группировались калужские Немвроды.
Николай Герасимович не был, как его отец, страстным охотником, но все же охота занимала его среди сравнительно скучной деревенской жизни и тяжелого томительного состояния духа.
Беседы с матерью не привели тоже к желанным результатам.
Фанни Михайловна готова была по целым часам слушать восторженные, почти поэтические рассказы сына о предмете своей любви, вздыхала и плакала вместе с ним, но на просьбы Николая Герасимовича поговорить с отцом, убедить его, отвечала:
— Нет, Коленька, нет… с этой просьбой к нему мне и подступиться нельзя… Я уж до тебя пробовала… Ты знаешь отца… Он в иных случаях гранит…
— Но что же делать, что же делать! — восклицал сын.
— Уж и ума не приложу, Коленька, что делать… Разве вот что…
— Что, что?.. — взволнованно спросил Николай Герасимович.
— Уж если она тебя так любит… — начала Фанни Михайловна, но остановилась и потупилась.
— Я же вам говорил, что, конечно, любит, безумно, страстно. Ведь вы же читали ее письма…
— Да, да… — отвечала мать. — Так если она любит, то… — Фанни Михайловна снова остановилась и с трудом добавила, — зачем ей брак…
— Мамаша… — тоном укоризны, почти со слезами на глазах произнес Николай Герасимович. — Разве можно так смотреть на вещи… Я не хочу, чтобы она оставалась в балете… Я хочу сделать из нее порядочную женщину, верную жену, хорошую мать…
— Ох, Коленька, Коленька, — качала головой Фанни Михайловна, — всякому человеку своя судьба определена, к чему себя приготовить, поверь мне, что ей только теперь кажется, что она без сожаления бросит сцену и поедет с тобой в деревню заниматься хозяйством… Этого хватит на первые медовые месяцы, а потом ее снова потянет на народ… Публичность, успех, аплодисменты, овации — это жизнь, которая затягивает, и жизнь обыкновенной женщины не может уже удовлетворить.