— Мы и сами такой красоты никогда не видели, — продолжал Гергей. — Вот и подумали: что же нам делать с тарелочкой? Продавать станем — скажут: украли, и тогда беды не оберешься. А не продадим — так к чему золотая тарелка людям, когда им есть нечего!
Бей повертел тарелку, даже взвесил на руке.
— Это не золото, а позолоченное серебро.
— А такие произведения искусства всегда делают из серебра.
— Но почему вы именно мне ее принесли?
— Вот про это я и хотел рассказать, господин бей. Когда мы размышляли, что делать с тарелкой, нам пришло в голову, что здесь, в Семибашенном замке, заточен наш благодетель, один венгерский вельможа. В детстве мы вместе с младшим братом были у него рабами…
Бей с улыбкой рассматривал тарелку.
— И хорошо он с вами обходился?
— Учил нас и любил, словно родных детей. Вот мы и подумали: попросим-ка у тебя разрешения спеть ему песню.
— И ради этого принесли мне тарелку?
— Да.
Бей снова улыбнулся, глядя на тарелку, потом спрятал ее за пазуху.
— А вы хорошо поете? Дайте-ка я послушаю вас.
Пятеро итальянцев тут же встали в кружок, двое ударили по струнам лютни, и все вместе начали:
Mamma, mamma,
Ora muoio, ora muoio!
Desio tal cosa,
Che all orto ci sta.[53]
У девушек голоса звучали точно скрипки, у Гергея и Янчи — как флейты, у Мекчеи — словно виолончель.
Бей перестал жевать салат и весь обратился в слух.
— Ангелы вы или джинны? — спросил он.
Певцы вместо ответа завели веселую плясовую. Цыганка выскочила на середину и, потрясая бубном, завертелась, закружилась перед беем.
Бей встал.
— Смотрел бы я на вас три дня и три ночи, но завтра утром я должен отправиться в Венгрию. Поедемте со мной. Хотите — прямо отсюда поедем вместе, хотите — присоединяйтесь по дороге. Пока не покинете меня, всегда будете сыты, одеты и обуты. Денег вам дам. И при мне не будете знать никаких забот.
Итальянцы нерешительно переглянулись.
— Господин, — ответил Гергей, — мы должны друг с другом посоветоваться. А прежде ты разреши то, о чем мы тебя просили.
— Охотно. Но к кому же вы проситесь?
— К господину Балинту Тереку.
Бей развел руками.
— К Тереку? Это трудно. Он сейчас в стофунтовых.
— Что это такое — стофунтовые?
Бей досадливо махнул рукой.
— Он грубо обошелся с главным муфтием…
И все-таки бей выполнил просьбу итальянцев: поручил их одному солдату.
— Вынесите господина Балинта во двор. Итальянцы споют ему. Захочет он послушать или нет, вы все-таки вынесите.
Открылись ворота внутреннего двора крепости. Двор этот был чуть побольше Эржебетской площади в Пеште. По-прежнему сидели под платаном шахматисты, тут же Морэ скучал позади игроков да позевывали несколько хорватских и албанских господ. Они даже на шахматы не смотрели, но так как человек, подобно муравьям, гусям или овцам, не любит жить в одиночестве, они тоже сидели вместе со всеми.
Майлад устроился на походном стуле у решетчатой двери темницы — чтобы откликнуться, если господин Балинт скажет что-нибудь. Но за долгие годы заточения они уже обо всем переговорили, и больше им говорить было не о чем. Только иногда тот или другой спрашивал:
— О чем ты думаешь?
Итальянцев не пропустили в ворота, пока не доставили во двор господина Балинта. Его вывели из-за железной решетки. Чтобы он мог идти, двое солдат несли его кандалы. Выставили на середину двора топорный деревянный стул и подвели к нему Терека. Здесь старику дозволили присесть. Да он все равно не мог бы сдвинуться с места — кандалы были толщиной в руку.
Так он и сидел, не зная, зачем его посадили тут. Он был в летней холщовой одежде. Шапки на голове у него не было, густая грива седых волос отросла до плеч. Кандалы, по пятьдесят фунтов весом, оттягивали руки, и они бессильно повисли вдоль стула. Старческие, ослабевшие руки уже не могли поднять такой тяжести. Лицо у Терека стало землистым, как у человека, которого сняли с виселицы.
— Можете войти! — солдат подал знак певцам.
Они вошли в ворота. Встали в ряд шагах в пяти от Балинта Терека. Узник взирал на них равнодушно и устало: «Как попали сюда эти незнакомцы?»
Шахматисты прекратили игру. Что это? Какое великолепное развлечение: итальянские певцы в Семибашенном замке! Все встали за спиной Балинта Терека и ждали песен, а больше всего плясок девушек.
— Та, что помоложе, не итальянка, — высказал предположение персидский принц.
— Цыганку признаешь из сотни девушек, — ответил Майлад.
— А остальные — итальянцы.
Случайно все они были смугловаты. Мекчеи был самым плечистым, Гергей — самый стройным, Янчи — самым черноглазым. Эву выкрасили ореховым маслом. На голове у нее, как и у остальных, был красный фригийский колпак.
Итальянцы остановились как вкопанные.
— Да пойте же! — подбодрил их солдат.
Но певцы стояли бледные и растерянные. По лицу самого молодого покатились слезы. За ним заплакал и другой.
— Пойте, чертовы скоморохи! — понукал их нетерпеливый турок.
Но самый молодой из певцов покачнулся и рухнул к ногам закованного узника, обнял его ноги.
— Отец! Родимый мой!..
На расстоянии полета стрелы от Еди-кулы, позади армянской больницы, одиноко стоит захудалая корчма.
В давние времена, когда Константинополь еще назывался Византией, это был, вероятно, загородный дом, красивая мраморная вилла. Но, увы, время и землетрясения сокрушают даже мраморные плиты, обламывают алебастровые балюстрады террас и каменные цветы на наличниках окон, разрушают лестницы, а ветер заносит в трещины колонн семена сорных трав.
Вилла превратилась в кабачок. Навещали этот кабачок самые разношерстные посетители. Хозяин — звали его Мильциад — пополнял свои доходы скупкой краденого. Мильциад и снабдил наших путников итальянской одеждой, предоставил им кров и продал за хорошие деньги позолоченную тарелку.
Так как представление в Еди-куле окончилось неудачей, артисты чуть не попали в беду. Солдат тут же доложил бею, что итальянцы, очевидно, родственники узника, так как плачут возле него. Но бею было уже не до Еди-кулы. Все его мысли были заняты венгерским округом (по-турецки — вилайетом), куда его посылали. В Еди-куле он и сам, в сущности, был узником: жил в крепостных стенах и только раз в год имел право выйти на молебен в храм Айя-София.
— Осел! — выругал он солдата. — Итальянцы были рабами того господина, а сейчас они мои рабы!
Бей как раз укладывал в сундук свою красивую порфировую чернильницу. Он вынул из нее тростниковое перо, обмакнул его в губку с чернилами и, написав на листочке пергамента величиной с ладонь несколько строк, протянул его обомлевшему солдату.
— На! Передай итальянцам и выведи их за ворота. Смотри, чтобы их никто не тронул.
Гергей тут же прочел бумажку, как только ему сунули ее в руки. В ней значилось:
«Предъявители сего, пять итальянских певцов, состоят в моей дружине. Настоящий темесюк[54] выдан мною для того, чтобы их никто не трогал, когда они не находятся при мне.
Вели-бей».
Гергей с радостью спрятал листок. Потом взглянул на солдата. Где он видел эту физиономию и эти круглые, как у сыча, глаза? Где?
Наконец вспомнил, что накануне вечером солдат пил у грека вместе с разными поденщиками и корабельщиками. По багровому носу турка сразу было видно, что на судилище Мохамеда он неизбежно попадет в число грешников.
— Ты тоже поедешь с беем? — спросил Гергей, когда они выходили из ворот, и сунул солдату в руку серебряный талер.
— Нет, — ответил солдат, сразу повеселев. — Велибей берет с собой только подкопщиков и дэли. У нас начальником с завтрашнего дня будет Измаил-бей.
— Он еще не переехал сюда?
— Нет. Пока еще живет вон в том доме, увитом диким виноградом.
И солдат указал на домик, притулившийся у старинной византийской крепостной стены. Очевидно, он и выстроен был из ее камней.
Вечером сыч уже пропивал у грека свой серебряный талер.
Наши юноши в это время ужинали в опрятной комнате, облицованной мрамором. Они ели плов с бараниной и совещались, вернуться ли им на родину вместе с беем или одним.
Грозная опасность ходила за ними по пятам — это было несомненно. Еще более несомненно было, что освободить Балинта Терека им не удастся.
— Надо вернуться вместе с беем, — сказал Гергей. — Так будет разумнее всего.
— Я петь этому турку не стану, — проворчал Мекчеи. — Пусть ему гром гремучий поет!
— Что ж, притворись, будто ты охрип, — сказал Гергей, передернув плечами. — А почему бы нам не петь для него? Пословица и то гласит: «На чьей телеге едешь — того и песню поешь».
— А если дома узнают, что мы развлекали турка?
— Ну и что же? В Туретчине мы ему поем, а в Венгрии он у нас попляшет.
Янчи не вмешивался в разговор — он безмолвно смотрел вдаль глазами, полными слез.