— Что этот русский говорит?
Курт постарался принять равнодушный вид.
— Что он говорит… Всех убитых пересчитал, а этакого, с наростом над глазом, будто не видал.
Хозяйка еще раз недоверчиво глянула на офицеров, потерла глаза, вздохнула и пошла в дом. Николай Савельевич проводил ее улыбающимися глазами и подмигнул вслед.
— Вдова как есть. Если мы тут долго простоим, надо будет приударить за ней. Не так чтобы молодая, да зато чистенькая, поглядеть приятно, пахнет от нее, как от этого полотна. И как они его, дьявол их подери, выбеливают?
Но мысли Курта заняты были совсем другим.
— Не будем загадывать, долго ли простоим, Николай Савельевич, и так уж всю осень и зиму зря торчим. Я думаю, завтра или послезавтра будем штурмовать Ригу.
— Кой черт вас гонит, Курт Карлыч? Эх, все вы, немцы, крутитесь, будто ветер ловите. А русский человек, он торопиться не любит, — подумавши да потихонечку. Скажем, мой батюшка в торговых рядах, он как? Допрежь скажет покупателю: «Рупь», — три раза перекрестится, поскребет в бороде, плюнет и только потом: «С пятаком». Зато у него и свой дом на Яузе, и под кроватью сундук серебра. Вот так и с Ригой: возьмем мы ее, не тревожьтесь, возьмем; ежели не завтра, не послезавтра, так осенью наверняка, а последний срок — будущей весной.
Побагровев, Курт ударил кулаком по столу.
— Вы сами не соображаете, что говорите, Николай Савельевич!
Плещеев лукаво поглядел — кипятится его собеседник.
— Немец, правду сказать, он завсегда немцем останется. Да чего мы понапрасну спорим, по мне что — пущай хоть завтра. Только не раньше бы, пока у этой скотины Акулова в ящике хоть бутылка вина останется.
— Ах, об этом, Николай Савельевич, не беспокойтесь! То, что мы здесь, в предместье, пьем, это же простой рейнвейн, а там, в городе, должно быть венгерское, шампанское, бургундское. Горожане могут дохнуть, да и дохнут, верно, с голоду, но в погребах господ из ратуши и гильдии, у купцов-толстосумов найдем еще такие бочки, куда человек стоймя войдет.
— Как же это получается, Курт Карлыч? Вы же с ними одного роду-племени, а вот тех же рижан вроде и ненавидите?
— Конечно, ненавижу, и для этого у меня есть причины. Одного племени — ну и что ж из этого? Я древнего ливонского дворянского рода, а они пришельцы, шваль, голодранцы. Какой нам прок от имений, если деньги у них, торговлей они заправляют, цену на зерно и лен они запрашивают — сколько дворян уже в их карман угодило! Даже имения они начинают покупать, пристраиваются с нами рядом сидеть, даже по плечу осмеливаются хлопать. Соплеменники — плюю я на таких соплеменников!
— Да, чудные вы люди. Дворянин — ну и что из этого, что дворянин? Мой батюшка в московских торговых рядах — простой мужик, отец его костромской крепостной. А теперь, когда он армии нитки поставляет, сколько раз на советах сидел рядом с родовитыми боярами за одним столом, может, и по плечу их хлопал. Он сам плюет на какого-нибудь разорившегося дворянчика, у которого всего и добра-то, что деревенька да полторы души крепостных.
Беседу прервал страшный грохот; с крепости в предместье снова бросили бомбу. Невдалеке над крышами домов поднялся столб дыма и пыли, офицеры с минуту глядели, как он медленно опал и рассеялся. Плещеев осушил стакан и расстегнул мундир.
— На этот раз, видно, не загорится. Ну и печет же, прямо ад!
Брюммер мысленно витал где-то далеко.
— А скажите, Николай Савельевич, верно это, что, у кого старанье и уменье есть, на царской службе высоко может подняться?
— Подняться! А чего же, на службе завсегда это можно, только кому как повезет. Ежели некому тебе руку подать да подтянуть, так там и сгниешь, где сидишь. Мне вот повезло, потому как с самим князем Александром Данилычем Меншиковым знаком. Тогда он еще по Москве шатался, пирогами торговал, в то время мы часто вместе по улицам шалопутничали. Правду сказать, сорвиголова был и мошенник первостатейный, но голова — о-о! Потому, шельма, и вспомнил про меня. Я, милый, и в Неметчине побывал, полтора года в Бранденбурге изучал воинскую науку, по-немецки малость разумею — «битте, фрелен», «данке шон, мадам» и все такое прочее. Европа, ничего не скажешь!
— Да, немцев в царевом войске много, я сам вижу. Немцев он уважает.
— Да, то есть кого как. У которого голова на плечах и который на что способен, того он уважает и прочее, а никудышному, как и нашему брату, по зубам и к черту! Скор он на расправу, и кулак у него что молот. Александра Данилыча сколько раз охаживал. Голова у Александра Данилыча — о-о! Да вот крадет непомерно, подлец!
Он замолчал и повернул голову к улице. Там остановились два солдата: один плечистый, усач, другой с кудлатей бородой; они отдали офицерам честь, но почему-то оба стояли улыбаясь. Это как, всякий вшивец осмеливается улыбаться, глядя в глаза офицеру? Лоб у Плещеева уже начал было собираться в грозные складки, но тут он заметил, что и у фон Брюммера лицо приветливое.
— Кто такие?
— Да ведь ваши подчиненные, Николай Савельевич.
И взмахом руки подозвал их. Сосновцы живо подошли. Русский их совершенно не интересовал, они смотрели только на своего барона. Тот представил их.
— Мои люди из имения, добровольцами вызвались, сами пешком пришли в Юнгфернгоф.
Николай Савельевич чуть подобрел, только чрезмерная вольность в присутствии начальства казалась ему недопустимой. Рядовой от офицерского взгляда дрожать должен.
— Коли добровольцы, это ладно, царь таких любит. Шведов надо бить, и немцев, и чухну надо бить, только порядок блюсти потребно, у меня строго — ежели начальство с тобой разговаривает, то знай…
Он снова замолк и прислушался. Акулов в доме храпел так, что казалось, будто телега громыхает по булыжной мостовой. Наконец Плещеев сообразил, что хотел сказать.
— Эй ты, борода! У меня там один под лестницей дрыхнет — встряхни-ка его хорошенько да разбуди, чтоб принес еще бутылку. Скажи, что я приказал.
Мегис кинулся через калитку в дом, и сразу же там что-то забухало, словно обмотанным вальком колотят но полу: сосновский кузнец шутить не любил.
Фон Брюммер завел по-латышски беседу с Мартынем.
— Ты вчера тоже бился?
— Да что это, господин барон, за битва: лежал в канаве, только раза три-четыре и успел выпалить.
— И это хорошо. Скоро будем штурмовать Ригу, вот тогда жарко будет.
— Так, значит, скоро? А то какая это война: поболтаешься шесть часов около вала, поглядишь, не лезет ли кто из города, потом опять на боковую либо слоняйся по предместью, где от вони нос затыкай. Может, уже сегодня в ночь?
— Это еще неизвестно; когда прикажут, тогда и начнем. Но что скоро, это наверняка, генералы у фельдмаршала весь день совещаются. Рига долго не продержится, ты сам только что говорил, какая там вонь стоит. Люди, как мухи, дохнут от чумы и голода, и гарнизону уже есть нечего. Если господа не уступят, горожане бунт подымут. Рига будет нашей, не горюй!
Глаза его так и сверкали. Мегис стоял поодаль и слушал, разинув рот. Ничего не поняв, Плещеев презрительно пожал плечами, повернулся к нему спиной, вылил в стакан остатки и поднял его, разглядывая, как играет на солнце вино.
Шатаясь, прибрел Акулов, без шапки, измятый и всклокоченный. Пытаясь устоять на ногах, он вытащил из-под полы две бутылки. Николай Савельевич уже открыл было рот, чтобы взгреть его, как в таких случаях положено, но, увидев неожиданный запас, смягчился.
— Свинья ты, Акулов, и скотина к тому же, но опять же и молодец, — что верно, то верно. А скажи, у тебя еще много в том ящике?
— Да малость есть еще, ваше благородие.
— Вот что, милок, ты лучше притащи ящик сюда, оно и сподручнее, и надежнее.
— Слушаюсь, ваше благородие, а только это никак невозможно.
— Как это невозможно, — коли я приказываю?!
— Нельзя, никак невозможно. Ящик в погребе, а над ним господин полковник живут, и у них трое денщиков. Одну, ну две, это я еще могу, под полой либо опять же за пазухой. А ежели весь ящик разом — пропащее дело. Вот и сегодня утром хотели меня по загривку огреть: стянуть что-нибудь я тут хочу, дескать. А какой я вор, в жизни рукавицы ни у кого не…
— А ну помалкивай! Сколько бутылок у тебя там еще осталось?
— Не считал, ваше благородие: темно, яма глубокая, хорошо, ежели рукой нащупаешь.
— Ну ладно, сколько же ты нащупал? Десяток будет?
— Может, будет, а может, и нет, это как станется.
— Так и станется, как начальство прикажет, сучий ты сын. Я тебя знаю! Значит, скажем, девять мне, а одну я тебе дарю за находку, слыхал?
Акулов поскреб бороду.
— Слушаюсь, ваше благородие. Да только одну — оно бы вроде не тово — кажись, маловато выходит.
— Что не тово?! В самый раз тово, коли я приказываю! Да гляди у меня, я тебя знаю, шкуру спущу, и вся недолга! Ну, ступай проспись, да не храпи, а то будто конь подыхает.