Не думайте, что хорошо звучит такая, например, фраза у Вас: «Муть, рвань облаков и ветер». Да — и так ли это? Муть — туман? Да? Ну, какой же туман при ветре! И затем — нужна последовательность: в Вашей фразе ветер должен стоять на первом месте, «рвань облаков» его дело. «Десяток картошек в мундирах давным-давно протряслись», — здесь читателю надобно подумать, чтоб понять: «протряслись» — значит, переварились. Ага!
Все великолепные вещи — просты и побеждают именно своею мудрой простотой. Луврская Венера — идеальна именно простотою своей. Такой женщины — живой, вероятно, никогда не было в мире. Вот где чудо искусства.
Форма — необходима. Чтоб найти ее, нужно отбрасывать лишнее. Вы, молодые писатели, не считаетесь с этим и тратите сотни лишних слов для того, чтоб ими изобразить, вылепить что-то. Но вы не изображаете, а все только рассказываете. Надо понять различие изображения и рассказа.
Я говорю не о «картинности», не об «образности», нет. Это — не худо, но еще лучше, когда то, что Вы написали, делается почти физически ощутимым для читателя.
А в этом вся цель искусства слова.
Будьте здоровы.
13—X—25.
25 октября 1925, Сорренто.
Дорогой друг и учитель мой
Александр Мефодиевич!
С той поры, как я, счастливо для себя, встретился с Вами, прошло тридцать четыре года; с того дня, как мы виделись второй и последний раз, — истекло двадцать два года.
За это время я встретил сотни людей, среди них были люди крупные и яркие. Но — поверьте! — никто из них не затемнил в памяти сердца моего Ваш образ.
Это потому, дорогой друг, что Вы были первым человеком, который отнесся ко мне воистину по-человечески.
Вы первый, памятным мне, хорошим взглядом мягких Ваших глаз, взглянули на меня не только как на парня странной биографии, бесцельного бродягу, как на что-то забавное, но — сомнительное.
Помню Ваши глаза, когда Вы слушали мои рассказы о том, что я видел, и о самом себе. Я тогда же понял, что пред Вами нельзя хвастаться ничем; и мне кажется, что благодаря Вам я всю жизнь не хвастался собою, не преувеличивал моей самооценки, не преувеличивал и горя, которым щедро напоила меня жизнь.
Вы первый, говорю я, заставили меня взглянуть на себя серьезно.
Вашему толчку я обязан тем, что вот уже с лишком тридцать лет честно служу русскому искусству.
Я рад случаю сказать Вам все это на людях, — пусть знают, как хорошо отнестись к человеку человечески сердечно.
Старый друг, милый учитель мой, — крепко жму Вашу РУКУ-
Алексей Пешков — М. Горький
25—X—25.
Sorrento.
Сорренто.
Дорогой Викентий Викентьевич,
письмом от 4-го ноября В. Т. Кириллов известил меня, что 6-го ноября исполняется сорокалетие литературной деятельности Вашей. Письмо это пришло в Сорренто Н-го. Затем получена телеграмма, из которой я узнал, что чествовать Вас будут 6-го декабря.
Старый, уважаемый друг и соратник, — я очень «не в себе», нервы расшатаны до того, что трясутся руки, с трудом пишу. Измаяла бессонница и капризнейшая температура. Переехал в Неаполь, чтобы серьезно лечиться.
Боюсь, что в состоянии такой растрепанности, с тяжелым туманом в голове я не сумею сказать Вам что-либо путное и толковое, не смогу уложить мои чувствования в ясную форму. Недавно я писал Вам, что всегда ощущал Вас человеком более близким мне, чем другие писатели нашего поколения. Это — правда. Это — хорошая правда; думаю, что я могу гордиться ею.
Затем — я знаю, чего стоит проработать сорок лет в России. И — каких лет! Проработать, непоколебимо идя своим путем, не уклоняясь ни на секунду от излюбленной правды.
Дорогой В. В.! Позвольте крепко обнять Вас.
Будьте здоровы. Писать мне трудно.
Крепко жму руку Вашу.
22.XI—25.
Napoli, Posilippo. Villa Galotti.
13 декабря 1925, Неаполь.
В. С. Цыцарину.
Я уже — старик, люблю вспоминать прошлое, и Ваше письмо, дорогой Цыцарин, очень обрадовало меня. Живо вспомнил Куоккалу и представил себе Вас, в синей рубахе, несколько смущенного обилием и разнообразием жителей дачи.
За эти двадцать лет я ничего не слышал о Вас, лишь однажды сильно взгрустнулось по такому поводу: один товарищ написал мне из Томска: «среди расстрелянных двое рабочих, мои знакомые и Ваши; они оба жили или бывали у Вас в Куоккале, один — Василий Морозов, настоящую фамилию другого не знаю, кажется, на С или на Ц, кличка — Егор». Я подумал, что на Ц — это Вы, но оказалось — Яков Николаевич Царев, коломенский слесарь. Было это в 907, когда я уже проживал в Италии.
Да, письмо Ваше обрадовало. Но — как странно, что Вы не побывали у меня в Москве. И — отчего Вам грустно? Много требуете от жизни, от людей? Пора бы Вам знать, что жизнь дьявольски окупа и мало дает нашему брату, люди же всё еще не могут научиться ценить самих себя и друг друга по достоинству их.
Да, жизнь — очень скупа. Однакож российский рабочий вырвал из ее жадных рук много. Не так ли? Сумеет вырвать и еще больше, ибо враг становится все бессильней. Реакция в Европе — ненадолго. Для русского рабочего скоро настанут труднейшие дни, ему придется взять на себя роль вождя пролетариата Европы. Мне кажется, что к этой роли у нас плохо готовятся. Мужик мешает? Да?
В чем это Вы извиняетесь, за что Вам надобно благодарить меня? Над этим — простите! — я посмеялся.
Если напишете о «проклятых вопросах», буду очень рад и, может быть, полезен Вам. Вопросы эти и мне знакомы, и меня грызут. Законно!
Крепко жму руку. Будьте здоровы.
13—XII—25.
Адрес: Napoli. Posilippo. Villa Galotti.
Неаполь. Позилиппо. Вилла Галоти.
13 декабря 1925, Неаполь.
Дорогая Евдокия Семеновна, — спасибо!
Получил два тома писем В[ладимира] Г[алактионовича], прочитал, — сколько знакомого, знакомых, какая буря полузабытых впечатлений возникла в памяти сердца и ума. И хотя я в те годы — с 85-го по конец 89-го — в Нижнем не жил, а лишь два или три раза был в нем, но писателя Короленко уже читал, человека — знал