которым хищно растопырил когти двуглавый орел. На широких разлапистых ножках из-под сбитого местами слоя пыли светилась замысловатая инкрустация. Рядом с креслом — ведерный самовар. Его украшали медали множества выставок, участником которых довелось побывать этому знаменитому на весь мир изделию тульских мастеров. Уникальной была ручка крана — томная латунная красотка, лукаво натягивающая на ножку тесный гусарский сапожок. Не хотелось проявлять к чужой вещи излишний интерес, но, по-моему, гусарский ментик, распахнувшийся на этой прелестнице, был отделан красной и голубоватой яшмой. Дорогие стулья с бархатными подушками лежали на крышке большого рояля, занимавшего весь левый угол комнаты, прислоненные в беспорядке к роялю стояли связки больших ковров. Весь правый угол — настоящий иконостас — десять — двенадцать больших старинных икон, написанных на толстых досках; три-четыре более поздних изображения Христа и апостолов в богатых рамках, медные литые распятья, темно-коричневые, маслянисто-отсвечивающие староверские складни…
Святые лики тускло смотрят из глубины своих рам, печально и строго, будто осуждая эту бессмысленную свалку дорогих вещей, в компанию которых они попали.
Я скользнул рассеянным взглядом по богатым окладам икон, явно попавшим сюда из какого-нибудь разграбленного храма.
— Что скажешь?
Я пожал плечами. Что можно сказать?
— Богато, Лукич.
— То-то что богато, — глухо сказал он. — Это продать — второй дом можно огоревать! Так, нет?
— Ну… — я не спешил с ответом, думая, где же можно найти покупателя на этот дорогой утиль. Разве что в музее? Пожалуй, единственная по-настоящему ценная вещь здесь — большой концертный рояль. Да вот разве иконы, если это не подделки ловких мастеровых. А кресла, стулья, зеркало — на большого любителя старинной мебели. Только писателей, ученых, историков в нашем провинциальном городке не водилось. Театра, который бы приобрел себе эту рухлядь на реквизит, тоже не было, а везти в областной центр — себе дороже обойдется.
Он, очевидно, понял причину моего замешательства. В черной массе его бороды сверкнули крепкие зубы, глаза прищурились.
— Напрасно сомневаешься, дорогой соседушка! Один роялишко полдома стоит — аж из самого Берлина привезен. Мастер какой-то там знаменитый делал его… И креслице из княжеского дома, сказывали… Это толкнуть — ба-а-льшие деньги огрести можно… А кому все это? За что день и ночь маялся? Думал, сыновья попользуются. А они разве дураки — приедут в нашу дыру?! Они вона как расправили крылья — под самой Москвой в начальниках ходят. Иди достань их! А я здесь что вижу за свой труд?! Состарюсь — кружку воды некому подать.
— К ним хочешь податься?
— К ним, Иван Аркадьевич.
— Так ведь продавать будешь креслице-то, Петр Лукич, спросить могут, как к тебе попало?
— Попало — как пропало, — глаза Чуклаева спрятались под насупленными бровями. — Купил в голодное время. Мешок картошки человек отдал, можно сказать, от смерти человека спас. От себя оторвал…
— Ну, если так…
Но хмель в голове Чуклаева, видно, мгновенно прошел: разболтался он тут, язык распустил.
И когда я шагнул к иконам, чтобы посмотреть поближе, может, удастся обнаружить хоть год изготовления — на поздних-то иконах, что в мастерских иконописных делали, на окладе, на металлической рамке дату и город выбивали. Но Чуклаев уже легонько тянул меня за рукав из своего хранилища.
— Пошли, Иван Аркадьевич, гости ждут — заждались… Антонина! — загремел он.
Дверь из соседней комнаты приотворилась, и показалась Тоня. Лицо ее, против ожидания, было спокойно.
В кухне ее встретил вернувшийся из школы сынишка. Он бросился к матери, чумазый, веселый, разгоряченный то ли недавней игрой, то ли какой работой. Нас, возившегося в темноте коридора с замком Чуклаева и меня, мальчик еще не заметил.
— Посмотри, что я принес!
Он сунул матери книжки, что держал в руках, и стал торопливо снимать толстый ранец. Снял, расстегнул ремни и перевернул. На пол высыпались комочки сухой земли, вывалилось несколько крупных луковиц и следом глухо стукнула здоровенная свекла. И как только умудрился он всунуть ее в свой ранец?
— Видела! — обрадованно выпалил мальчик, и под его форменной фуражкой возбужденно и радостно вспыхнули точь-в-точь материны, серовато-голубые глаза.
— Где это ты взял, сынок? — безразлично, думая о своем, спросила мать.
— На экскурсию ходили, — торопливо рассказывал парнишка, — смотрим, посредине поля — куча и никто ее не караулит…
— А учительница? — снова спросила Тоня. — Она тебе разрешила?
Коля опустил глаза.
— Она не видела.
Тут Коля разглядел Чуклаева, а затем и меня. Лицо его залилось румянцем, и он совсем тихо промолвил:
— Ее там уже коровы ели, эту свеклу, — и опустил голову.
— Что коровы? — усмехнулся, закончив возиться с замком Чуклаев. — Коровы съедят, какой-нибудь толк будет. Холода придут — померзнет вся свекла, так и пропадет…
— Что вы такое говорите, Петр Лукич? — возмутился я. — Свекла колхозная, не сегодня, так завтра вывезут ее с поля.
— Да, вывезут — держи карман шире! Слышишь, мальчишка говорит: уже коровы ее топчут…
— Правда, — пустил слезу Коля.
Его мать прижимала к глазам платок, сдерживая слезы.
— Не нервничайте, Тоня, — пытался я успокоить ее, понимая, что не свекла эта — истинная причина ее слез и не ее вина, что мальчик взял из неохраняемой кучи свеклу. Видно, не раз видел Коля, как тянул с колхозного поля или с заводского склада Чуклаев.
Вот и сейчас он потрепал парнишку за вихры.
— Молодец, Колька! Одна курица от себя гребет, а ты человек. А то, что земли натащил, это, брат плохо. Нечего попусту в ранце землю таскать! Иди да сложи свою добычу в корзинку в сенях. Раз там, на поле, нашей Пеструхи не было, дома свою долю съест! — довольный, расхохотался он. — Ага?
Я опешил. Конечно, было, наверно, жестоко гнать сейчас проголодавшегося мальчишку назад из дома, но я не мог ничего другого придумать.
— Нет, Коля! — сказал я, заикаясь от волнения. — Петр Лукич шутит, шутит… Тебе надо пойти назад и положить свеклу на место… Завтра в школе об этом поговорим. На сборе. Ты же пионер?
— Пионер.
Мальчик с надеждой взглянул на мать, но та безучастно молчала. Он перевел глаза на дядю. Тот среагировал быстро:
— Что же это получается, Иван Аркадьевич? Мальчонка с утра в школу ушел. Столь часов просидел там голодный, холодный. Устал, а ты его опять из дому гонишь?! Это педагог называется! Мучитель ты, а не педагог!
— Ну об этом не вам судить! — вспылил я, не в силах сдержаться. — Тоня! Если вы действительно остаетесь без крыши, то перебирайтесь к нам. Можете это сделать прямо сегодня.
Коля замотал головой, взглядывая ничего не понимающими глазами то на меня, то на дядю.
Тоня оторвалась от стены, бледная и