и Б., как всегда, спорит — какая сторона ближняя.
— Б., давай ты не будешь спорить, я все-таки это метро знаю лучше тебя.
Но он спорит. Мы выходим, как ему хочется, и сторона оказывается дальняя. Я же вам говорил, что от тоски чего только не выучишь в метро.
— Ну что? — спрашиваю я.
— Не раздражай меня, я больной, — отвечает он. И я думаю, что это правда.
На лифте мы поднимаемся в номер отца.
— Па, — с порога говорю я, — а у Бори триппер.
— Не вякай, — он пытается, чтобы его рука достала до моего затылка.
— Это правда? — спрашивает папа.
— Ага.
— Молодец, Борик, поздравляю! На всякую дрянь лезешь. Не можешь себе приличную выбрать.
— Да это его все, — он зыркает на меня, — черт-те кого выискивает.
— Но тебя не просил никто лезть на нее.
— Я ему то же говорил, — смеюсь я.
— Это кто такая? Та Вера, что ли, что жила с вами в одном подъезде и — гуляла.
— Тогда она не гуляла, — вступаюсь за Верку я.
Отец смеется:
— Но зато потом добрала.
— Чтоб она была несчастна! — раздражается Боря.
Отец кладет мне руку на голову и гладит меня.
— Я вижу, потомок знает, когда вовремя соскакивать надо. Тебе бы не мешало у него поучиться, как это делается.
— Я бы ему по уху поучился, чтобы всякое дерьмо не притаскивал.
— Па, опять я!
— Ничего, Борик, поделаешь стрептомицинчика, и будет нормально. Как говорят, тот не мужчина, кто триппера не подхватывал.
— Это ты как уролог утверждаешь? — ехидничает Б., улыбаясь.
Отец прыскает.
— Нет, старые люди говорили.
— Понятно, — Б. многозначительно кивает.
— Ладно, пошли кушать, — говорит папа, — я проголодался.
Официантка берет у нас заказ и уходит.
— Как насчет пивка, Боря? — подмаргивает папа. Тот болезненно морщится.
Я смеюсь. Чисто нервный смех.
После обеда папа говорит ему:
— Однако, Борик, я смотрю, заболевание не повлияло на твой аппетит.
Мы все смеемся: в мире нет такого, что бы повлияло на Борин аппетит.
После обеда мы сидим в номере и играем с папой в «подкидного», это его любимая игра. Борик проигрывает, хотя и играет в эту игру сильно.
— Везет тебе, Боря, — говорит папа.
Тот грустно улыбается.
— Ладно, — говорит отец, — скрашу тебе существование.
Он достает бумажник в виде кожаного портмоне. Б. напрягается.
Отец вынимает красноватую купюру и говорит:
— Вот тебе десяточка, — он всегда деньги зовет ласково.
Б., по-моему, забывает про тридцать три триппера.
Поздно вечером мы возвращаемся. Не буду ждать, решаю я, завтра позвоню. И от этого мне становится легче. Я тороплю ночь взашей.
— Доброе утро, Наталья.
Ее голос немного, но удивлен:
— Доброе утро, Санечка.
— Мне надо увидеть тебя срочно.
Ее голос сразу тревожится:
— Что-нибудь случилось, Саня?
— Да, я не видел тебя три дня…
Ее голос становится ласковым:
— Санечка…
— Наталья?..
Ее голос задумывается:
— Хорошо… в четыре часа, где мы с тобой встретились в первый раз.
— Спасибо, Наталья.
— Не надо так говорить, Санечка. До свидания.
Трубка вешается. Мне радостно-грустно. Сегодня я ее увижу. Отчего мне все это напоминает агонию конца?
В Лужниках уже нет снега. Как тогда. Она опаздывает, я выхожу из дверей стеклянного метро и вхожу опять.
Наконец она появляется, опоздав на двадцать минут. Я ничего ей не говорю: у меня пусто и тревожно внутри.
Она касается моей щеки:
— Извини, Санечка. Я долго собиралась, хотела тебе понравиться.
Я беру ее за руку, и мы выходим наружу, направляемся к теннисным кортам.
— Наталья…
— Да, Саня?
— Я думаю…
— Что нам надо с тобой поговорить.
Я невольно улыбаюсь:
— Ты читаешь мои мысли.
— Не только твои, но и свои. Только не будь таким солидным и надутым, Саня, как старый дед на внучкиной свадьбе.
Я грустно усмехаюсь ее шутке. Почему-то отпускаю ее руку и иду сам. Какой она становится далекой и недостижимой, почти чужой, даже когда я ее не вижу три дня.
— Хорошо, Санечка, — она моментально становится серьезной, — нам действительно надо поговорить. Я согласна. Я знаю.
— Что с тобой происходит, Наталья? Если раньше я каждый день видел тебя, то теперь это бывает реже, чем дни рождения. По-твоему, это нормально? Я понимаю, что, возможно, тебе это стало неинтересно. Поигрались, и хватит, тогда проще сказать, чем умалчивать, выкручиваться.
— Что ты говоришь, Саня. Все же совсем не так. Я желаю тебя видеть, я мечтаю тебя видеть. Но я не могу с тобой видеться, — она вздрагивает.
— Почему?
— Милый, я не могу развестись с ним. У ребенка должен быть отец. Плохой, хороший, но отец. У Аннушкиного отца карьера, разведясь с ним, я испорчу ему его жизнь, — это не страшно: я испорчу Анне ее жизнь, будущее. Я знаю, мой милый, все то, что ты говоришь, правда и истинно. Ты, возможно, и заменил бы ей… стал бы больше для нее, любил бы ее, она тоже, я уверена, она уже любит только тех, кого люблю я… Ты хороший, чистый, и я верю каждому твоему слову, но ты — не отец, прости, ты никогда не сможешь заменить ей отца! Возможно, ты станешь еще бо́льшим и многим… для меня, но не для нее. А она — все в моей жизни. Она ее смысл и свет. Мне ночами снятся одни и те же сны: ты да она.
У меня сжалось горло, она впервые ставила нас вместе: ее, маленькую богиню, и меня.
Наталья прервалась, мы шли молча, и я глядел, уставившись в асфальт.
— Санечка, ты прости меня, я не хотела тебе об этом говорить… вообще никогда. Я не хотела тебя расстраивать. Зачем? Достаточно, что я переживаю одна. Прости меня.
— Что ты, Наталья, не говори так, ты ни в чем не виновата, — мой голос дрожит. Голос мой проклятый противно дрожит.
— Санечка, но я хочу видеть тебя, я не могу без тебя. Ты знаешь, я не Каренина и меня не волнует эта двойная жизнь, хотя бы потому, что у меня нет с ним никакой жизни. Но каждый Божий день жуткие скандалы. Он проверяет меня по часам, приезжает в институт и отвозит домой — с ним такого не было. Но не он волнует меня.
Она вздохнула.
— Саня… я начинаю до безумия… влюбляться в тебя…
Я схватил ее руку и сжал так, что она хрустнула.
— …и я, я начинаю забывать свою дочь: я думаю о тебе постоянно. Так нельзя. Я чувствую себя преступницей. Я возненавижу тогда себя. Я должна жить для нее, и только, она мне слишком дорого досталась. Я чуть…
Она