Наместник царя на Дальнем Востоке адмирал Алексеев, встав во главе русской армии и флота, пытался наказать самураев за этот разбойничий набег. После потопления трех японских шаланд с балластом он восторженно доносил в Петербург, что крейсер «Ретвизан» покрыл себя неувядаемой славой.
Основываясь, видно, на этом, «Петербургский курьер», захлебываясь от восторга, сообщил читателям:
«Исход войны заранее обеспечен, потому что японская сухопутная армия при самом большом напряжении военных сил Японии не может идти в сравнение с русской армией, которая может быть сосредоточена в любой части Дальнего Востока, в каком угодно количестве в каждый данный момент».
Николай Второй назначил главнокомандующим Маньчжурской армией военного министра генерала Куропаткина. Но месяц спустя японская армия фельдмаршала Оямы разбила войска генерала Куропаткина при Тюреньчене, захватила три четверти русской артиллерии и, перейдя реку Ялу, устремилась вглубь Маньчжурии. Генерал Куропаткин тем временем гостил в Мукдене у китайского губернатора. Узнав о новом поражении, он телеграфировал в Петербург протест против того, что-де адмирал Алексеев навязывает свои планы ведения войны в противовес его, Куропаткина, планам.
«Московские ведомости» объяснили это новое поражение царизма тем, что отход русских войск от Ялу был якобы предрешен уже давно и составлял «одно из частных явлений общего плана действий».
Однако от этой лжи русским солдатам не было лучше. Бросаемые своими офицерами, безоружные, неподготовленные, они отступали и гибли.
А тем временем в стране с неудержимой силой нарастала революция, и каждое новое поражение самодержавия на фронте было ее победой. Революция приближалась неудержимо. Народ начинал понимать истинный смысл войны и не хотел быть пушечным мясом. Он хотел свободы и хлеба.
Именно об этом и говорил ЦК РСДРП в первомайском листке:
«…Наш народ нищает и мрет от голода у себя дома, — а его втянули в разорительную и бессмысленную войну из-за чужих новых земель… лежащих за тысячи верст. Наш народ страдает от политического рабства, — а его втянули в войну за порабощение новых народов. Наш народ требует переделки внутренних политических порядков, — а его внимание отвлекают громом пушек на другом краю света…»
Леон читал листовку ЦК, сидя в тени кустарников, возле речки. На скатерти перед ним было пиво, тарань, редис, но никто из сидевших вокруг рабочих ничего не пил и не ел, — все слушали затаив дыхание.
«…Старая Россия умирает. На ее место идет свободная Россия. Темные силы, которые охраняли царское самодержавие, гибнут. Но только сознательный, только организованный пролетариат в состоянии нанести смертельный удар этим темным силам…
Пусть праздник Первого мая привлечет к нам тысячи новых борцов и удвоит наши силы в великой борьбе за свободу всего народа, за освобождение всех трудящихся от гнета капитала!
Да здравствует восьмичасовой рабочий день!
Да здравствует международная революционная социал-демократия!
Долой преступное и разбойническое царское самодержавие!»
На берегу речки, в тени под деревьями, проводили беседы другие агитаторы. Возле них сидели и полулежали рабочие, на газетах и скатертях было пиво, котлеты, кое-где на кострах жарили картошку, под деревьями дымили пузатые самовары. Молодые люди катались на лодках, пели песни и играли на гармошках.
То была маевка югоринцев. Рабочие стекались на нее с утра, одиночками и парами, празднично одетые, торжественные, с кошелками и кухонными принадлежностями в руках, с удочками и бреднями на плечах.
Ткаченко недавно вышел из тюрьмы и сидел на скале с молодежью. Неподалеку ребята играли с девчатами в горелки, но все то и дело посматривали по сторонам и ни одного прохожего не пропускали к речке, чтобы не узнать, кто он и куда идет. Когда вдали показался околоточный Карпов, Ткаченко взмахнул белым платком, и тотчас же берега речки огласились звуками гармошек, песнями и веселым праздничным шумом.
Карпов подошел к Ткаченко, глянул вниз с обрыва, спросил:
— Что это за ярмарка там?
Ткаченко тоже посмотрел вниз и равнодушно ответил:
— Гуляют, должно.
— «Должно»… И больше ты ничего не знаешь? — хитровато подмигнул Карпов.
Ткаченко взял околоточного под руку, подвел к разостланной на траве скатерти и предложил:
— Выпьем, Иван Иваныч?
Карпов не заставил упрашивать себя, взял стакан с водкой и сказал:
— Подойди-ка шумни там, внизу, чтоб не дюже горланили. В моем околотке должно быть тихо.
— Так они просто разговаривают.
— А я тебе говорю, иди! Я не слышал, о чем они разговаривают, и не видел, где они сидят, понятно? — подмигнул Карпов и, расправив темные усы, опорожнил стакан.
Ткаченко послал к речке парня, а Карпов, наколов вилкой кружок колбасы, повертел его перед глазами, оглянулся по сторонам и сказал:
— Передай Дорохову — в полиции его дело того… — сделал он вразумительный жест.
Ткаченко не особенно верил Карпову, но налил ему еще стакан водки и как бы между прочим сказал:
— Дорохова тут нет.
— Не бреши. Я все знаю. Это маевка, а не гулянье. Но… Одним словом, чисто делаете, сукины сыны. А вот типографию прозевали, дураки. Водкой ты меня не очень того… мне много нельзя.
Он выпил второй стакан и ушел, а югоринская маевка продолжалась. Рабочие пели «Дубинушку», разучивали «Варшавянку», «Марсельезу», а перед вечером, подняв красное знамя с лозунгами «Долой войну!», «Долой самодержавие!», пошли домой. И тут лишь их встретила полиция и принялась разгонять. Но странной была эта встреча. Полицейские размахивали кулаками, ругались, давали свистки, но в драку не лезли, а Карпов хитро кивал и тихо говорил демонстрантам:
— Вали смелей… Казаки взбунтовались!
В конце мая Леон пришел домой и увидел на двери большой замок.
Дементьевна, подобрав с боков мокрую юбку и накрыв голову чепцом, ходила в огороде между опутанными сеткой грядами, поливала рассаду капусты. Босые полные ноги ее были в грязи, икры перевили синие вены. Увидев Леона, она бросила поливальник на землю и суетливо пошла навстречу, на ходу опуская юбку.
— Да как же я тебя не приметила, истинный господь? Ну здравствуй, соколик… Ой, какой же ты белый стал!
Леон тепло поздоровался с ней, спросил, где Алена.
— Брат заезжал, Яков, — таинственно сообщила Дементьевна. — На станцию, должно, поехала с ним.
Леон нерешительно потоптался на месте, не зная, остаться ли ему и ждать Алену, или вернуться к Даниле Подгорному. Дементьевна пригласила его к себе:
— Пойдем к нам. Я сметанки собрала, оладушек испеку. И скоро Гордеич придет, побеседуете. Он тоже у меня, — понизила она голос, — политикой стал интересоваться, истинный господь… Не хочешь, нет? Вижу, устал. Ну, тогда вот ключ, иди к себе отдыхай. Алена скоро придет.
— Спасибо, мамаша.
Леон зашел в землянку, обвел комнату равнодушным взглядом. В комнате было чисто и, как в снегу, бело от тканевого одеяла, от подушек, от скатертей и занавесок, но пусто и сиротливо. В воздухе стоял сладковатый запах дорогих папирос.
Леон распахнул окно, сел на скамейку, закурил и жадно глотнул дым.
Так он и сидел, невесело глядя в окно, пока Дементьевна не принесла горячие оладьи, сметану, масло.
Вскоре пришла Алена. Вошла, посмотрела на Леона и холодно спросила:
— Явился?
Ни радости, ни печали — ничего не выражало ее усталое лицо, и Леон подумал: «Накачал братец здорово», а вслух ответил:
— Ты что же, не рада?
— А мне все равно.
Ночь Леон провел неспокойно. Он то и дело ворочался на постели, вставал и курил, потом опять ложился, вслушивался в ночные шорохи, готовый в любую минуту уйти. Алена лежала рядом, временами просыпалась, но молчала и была безразличной к нему.
Утром Леона разбудила Дементьевна, принесла горячих пирожков и молока на завтрак. Алены дома не было, и в груди у Леона заныло от боли.
Дементьевна жалостливо посмотрела на него, покачала головой и сказала:
— Ты не кручинься, соколик. Она переменчивая, Алена. Братец ее тут все уши ей прожужжал. Я подслушала, грешница. Ворогом он тебя считает лютым, Лева. Зверь, а не человек, прости бог. Ну, Алена и поддалась ему. Но это пройдет, истинный господь, пройдет. Вот только не знаю, как быть теперь с огородом, пропадет, пересохнет земля…
Леон грустно усмехнулся и сказал:
— Я сам вскопаю огород, мамаша.
— Сам, один? — недоверчиво спросила Дементьевна, — Ну и молодец, истинный господь. Бог с ней, с Аленой. Она и работу бросила на заводе, а не только про огород забыла. Как же, богачка, сестра помещика!