— Завод завтра работать не будет, — твердо сказал Леон и стал снимать сапоги.
— А это нас не касается, — равнодушно ответил Герасим, — наше дело с Иваном Гордеичем прибыть на место, в цех, а раз мы прибудем в цех, значит заработок нам будет идти все одно.
Леон не мог снять сапог. Ноги его отекли, и сапог не снимался.
— Ноги растолстели, что ли? — пошутил Леон.
Герасим, наблюдая за ним, неожиданно заявил:
— А я всех бунтовщиков взял бы за руку, да… подальше от завода, от рабочих людей. На передовые позиции.
Леон поднял на него впалые глаза, выпрямился.
— Вот ты у меня ночуешь, — продолжал Герасим, — а казаки могут приехать, и пойду я за тобой в Сибирь. Потому вы против царя идете. Но ты притерпелся к такой жизни, а я при чем? И выходит: от вас, политических, одно расстройство и на работе, и дома.
Леон немного подумал и, встав, взялся за фуражку.
Герасиму было неловко за свои слова, и он более мягким тоном спросил:
— Ты что, хочешь выйти?
— Ухожу. Не хочу ставить под угрозу твою жизнь, Герасим Петрович. Ты и так ничего в ней хорошего не видел, — ответил Леон.
— Куда же ты ночью?.. Уж утром — дело другое.
Леон вздохнул, посмотрел на крупное лицо Герасима, на его никогда не отмывающиеся от руды и кокса большие руки, на почерневший нос и с горечью подумал: «От кого слышу? От пролетария».
Дойдя до двери, он взялся за скобу, обернулся и сказал:
— Да, я притерпелся, Герасим Петрович. А вот почему я притерпелся к такой своей жизни, ты спросить даже не хочешь… А ведь я, как и мои товарищи, ради вас так живу, таких, как ты. Ради тебя, чтоб ты не Гараськой был, а Герасимом Петровичем, чтоб ты не на земле валялся, а на кровати спал, и чтоб не боялся, когда к тебе человек приходит. А ты за эту свою жизнь сегодняшнюю, безнадежную и темную, как ночь, хочешь меня под японские пули послать… Ты, рабочий человек!
Леон устало, как старик, сгорбился и вышел из хаты.
Герасим постоял посреди комнаты, потом поставил лампу на стол, обернулся к портрету царя и долго смотрел на него злыми, прищуренными глазами.
— Почему я в жизни ничего хорошего не видел? Почему я ем хлеб с таранью и с луком и никогда не наедался досыта? Почему никто не знает, как меня зовут по имени и отчеству, а все называют меня, как безродного, как последнего человека на земле? Почему-у, я спрашиваю у тебя, царь? — злобно проговорил он и, шагнув к портрету, сорвал его со стены и ударил о землю…
Утром Герасим, взяв узелок с харчами, пошел к Ивану Гордеичу. Выйдя за ворота, он остановился и задумался. «А не пойду, и все! Что мне Иван Гордеич, указ, что ли?» — с раздражением сказал он себе и вернулся. Но, дойдя до двери, махнул рукой и пошел к Горбовым.
Иван Гордеич — в сапогах, в домашних брюках, и в исподней белой рубашке, с зерном в подоле, стоял посреди двора и тонким голосом сзывал кур:
— Цып, цып, цып…
Герасим, посмотрев на восток, где в небе горело солнце, сказал:
— На работу давно пора, а он с курями возится…
— Ты за мной? — спросил Иван Гордеич с усмешкой и, высыпав на землю остатки зерна и погладив длинную бороду, басом сказал: — Нет, парень, сегодня я никуда не пойду. Довольно против народа поступать.
— Так ты ж мастер! Да еще доменного цеха! — воскликнул Герасим.
— Ну и что ж из того, что я мастер доменного цеха? Им, доменным, мастер требуется, когда они чугун вырабатывают, а для холостого хода они и без мастера обойдутся… Стоят доменные, — с какой-то важностью в голосе произнес Иван Гордеич, — и весь завод стоит, и нам с тобой делать там нечего. Пойдут все, тогда и мы пойдем. В Одессе вон войско настоящий бой ведет с народом. А ты за мной зашел, чтобы я тому войску чугун делал? На погибель народа чтобы домну пускал? Не пущу ее на такое неправедное дело! — заключил он и добавил — И тебе не велю работать.
Такие слова от Ивана Гордеича, лучшего мастера завода, набожного человека, Герасим слышал впервые. Вспомнился Герасиму вчерашний разговор с Леоном, и ему стыдно стало за свои слова, сказанные Леону так несправедливо. «Обидел, здорово я обидел его…» — с горечью подумал он. Потом подошел к Ивану Гордеичу, постоял возле него и, собравшись с мыслями, сказал:
— Весь век я не хотел думать про них, правителей, притеснителей наших и про жизнь такую, какую они сделали рабочему человеку. Но вот вчера пришел ко мне Леон и будто душу перевернул, хотя ничего такого особенного не говорил. Но я еще не решался и пришел к тебе посоветоваться. А выходит, ихняя политика и до тебя дошла? Значит, за правду они идут, политические, за нашу рабочую жизнь рискуют своей жизнью и от семьи отказываются.
— Про всех политических — не скажу, а Леон чистейшей души рабочий, этот за правду идет и народ ведет. Потому я и бастую сегодня, как я есть тоже пролетариат! — гордо ответил Иван Гордеич.
И не пошли на работу лучший мастер завода Иван Гордеич и каталь Герасим.
Серая, пыльная дорога тянулась меж высоких зеленых хлебов. Навстречу нескончаемой цепочкой бежали маки, красные цветы горошка, васильки; васильки синели по обочинам дороги, как брызги лазури.
Вдали медленно проходили седые, поросшие полынью курганы, со всех сторон к ним катились тяжелые волны хлебов, будто захлестнуть хотели их лобастые макушки, — и опять откатывались от них, унося на гребнях своих белые, как пена, цветы березки. Но ветер все гнал и гнал по степи новые волны хлебов, и они шумели по обеим сторонам дороги, как прибой, и били в вековую целину курганов. И казалось, стронулись с места, закружились седые курганы и поплыли в бирюзовотемном море хлебов, а потом растаяли и потерялись в полуденном мареве…
По дороге, дребезжа и пыля неверными, старыми колесами, катилась линейка. Невзрачная пегая лошадь, пофыркивая, шла то ленивой рысью, то переходила на шаг и опускала голову, но хозяин взмахивал в воздухе коротким кнутом, дергал за вожжи, и она вновь бежала и била по пыли широкими копытами. Пыль клубочками схватывалась с дороги, уходила под линейку и серой пеленой повисала над хлебами, над горошком и маками.
Лука Матвеич только что возвратился с третьего съезда, из Лондона, и объезжал южные организации, где делал доклады. Сейчас он ехал в Югоринск и, сидя рядом с мужиком и покачиваясь, слушал его медлительный рассказ о вернувшемся с войны сыне-калеке.
— Подумать только: мужа, отца двоих детей — и выгнать, а? Это ведь черт-те какое сердце надо иметь, — возмущался мужик и опять начинал говорить, как невестка ругалась и выгоняла во двор калеку-мужа.
Лука Матвеич сказал:
— Зря ушел.
— Знамо дело, зря. Да это бы еще ничего. А он ушел, да больше и не пришел, — неожиданно сказал мужик. — Повесился на веревке, на какой во дворе белье сушилось. Слепой, а, скажи, повесился, не выдержало сердце. Ну, тогда я взял кнут и выгнал невестку, а детишек оставил при себе — мальчонка и девочку. Вот какая баба. Зверь! А теперь ревет, потому — кому она нужна с двумя-то детьми? Вот какие дела… Но-о! — взмахнул он кнутом на лошаденку.
— Много зла принесла война народу… — заговорил было Лука Матвеич, но мужик перебил его и продолжал свои жалобы:
— В том-то и дело. На войне сын глаза потерял, а пришел домой — никому не стал нужен. Хлопотал вот, ездил к уездному начальнику, пособие просил на детишек. Ну, гоняли меня от одного чиновника к другому, да так ничего и. не выдали, нехристи.
Мужик вздохнул.
— Не знаю, как вас звать-величать, но по обличью вижу: не простой вы человек и должны в понятиях кой-что иметь. Как вы думаете, придет на них когда-нибудь погибель, на власти разные? Вон мужики по всем губерниям, слышал я, бунтуют, а власти как сидели на своих местах, так и сидят… Да чего там мужики? Мастеровые, рабочие люди, и те ничего сделать не могут.
— Потому что рабочие бунтуют сами по себе, а мужики — сами по себе. А надо вместе подняться, — заметил Лука Матвеич.
Мужик недоверчиво посмотрел на него и сказал:
— Знамо дело, вместе оно верней будет, да только все одно трудное это дело, что сделаешь голыми-то руками? У них войско, и они, я слышал, палят из пушек по рабочим людям, как все одно на войне. Листок такой я у заводских читал как-то, про Черное море речь там была, про пароход какой-то.
— Броненосец «Потемкин» восстал против царя, матросы, рабочие, — пояснил Лука Матвеич. — А рабочие ваших заводов ничего, работают?
— Какой там! Все заводы бастуют: Суханова, Юма, Бельгийского общества, табачная фабрика — все стоят, а теперь и на шахты, слыхал, перекинулась забастовка… Нет, не работают. Казаки и полиция разгоняют их в одном месте, а они собираются в другом. Рабочие — эти ребята свое дело знают.