Коробейник сердито вырвал у него из руки полушалок и отвернулся.
Леон подошел к другому ларю, к третьему, но ничего не мог купить на свой рубль и, раздосадованный, пошел прочь из торговых рядов. «Ничего, куплю тульских пряников: Алена их любит, — успокаивал он себя, — а поступлю на работу — хороший подарок сделаю. Прав Лука Матвеич, к ней надо повнимательней быть, да и заняться с ней нашими науками не мешает…»
Занятый своими мыслями, Леон вышел из толпы и увидел впереди себя Ивана Гордеича и деда Струкова. Обнявшись, они шли нетвердыми шагами и пели:
Последний нонешний дене-е-че-е-ек
Гуляю с вами я, друзья-а-а…
Леон усмехнулся. В таком умилительном единении он еще не видел этих так не похожих друг на друга людей и хотел подойти к ним и спросить, по какому случаю они напились. Но ему было интересно понаблюдать за ними, и он замедлил шаги.
Дед Струков в начищенных сапогах, в испачканных грязью глубоких калошах, в аккуратно заштопанной кое-где старенькой тройке из черного сукна, повесив для пущей важности медную цепочку между карманчиками жилета, пел и отчаянно махал правой рукой, а левой держался за Ивана Гордеича. А Иван Гордеич шел, как телеграфный столб, на голову выше окружающих и на две выше деда Струкова, пел басовито, и голос его гудел, как большой церковный колокол, непрерывной октавой.
Вдруг дед Струков умолк, твердо стал на ноги и спросил:
— Ты где находишься: на клиросе в церкви или где? Один раз за всю жизнь я с тобой захотел сыграть песню — и вот: «гу-у-у-у-у», и все. Гудит, как дурной звук. Не желаю петь с тобой! Бастую против такого голоса! — категорически заявил он и махнул правой рукой, но пошатнулся и поспешил снова уцепиться за Ивана Гордеича.
Иван Гордеич, свысока взглянув на него, удивленно произнес:
— Не понимаю я тебя, брат! У меня Дементьевна на что серьезная певчая женщина, а никогда, никогда, — поводил он длинным указательным пальцем в воздухе, — ни разу не корила мой голос. Да и бывало на службе в лейб-гвардии…
— Тут ярмарка, а я не лей-гвардия! — прервал его дед Струков и наставительно сказал: — А ярмарка потому и есть ярмарка, что на ней люди гуляют и песни веселые петь должны.
— Не лей-гвардия, а лейб-гвардия, — поправил его Иван Гордеич, — она не воду льет, а службу несет государственную, и тебе надо это в понятие взять.
— Ну, это ты мелко плавал, брат, учить меня, что надо брать в понятие, — рассердился дед Струков. — Я, может, другую гвардию имею в понятиях, а государственную твою, какая зимой, девятого января, палила по нашему брату… Такая твоя гвардия?
Иван Гордеич хоть и был пьян, но опасливо посмотрел по сторонам и дернул деда Струкова к себе.
— Чин вон идет!
Леон видел, что навстречу шел Карпов и озирался по сторонам. Шагнув к деду Струкову, он тронул его за плечо, но тот не обратил внимания и продолжал отчитывать Ивана Гордеича:
— Поэтому ты и чин видишь, как сам есть лей-гвардеец. А что такое чин? Это есть крючок, какой ходит по ярмарке и народ поддевает.
— Как, как ты сказал, дед? — спросил Карпов останавливаясь.
— Как вышло, так и сказал. А, если хочешь, могу явственней произнести. Крючок ты! Шкура!
— Иди, старик, домой, не то переспишь в холодной, — сказал Карпов.
На этот разе Иван Гордеич так дернул деда Струкова, что тот едва не упал, и решительно потащил его в сторону.
Леон шагнул в толпу, чтобы не попадаться на глаза Карпову, но тот увидел его и негромко окликнул:
— Дорохов!
Леон обернулся. Карпов подошел к нему, покрутил темные усы и повел своими слегка выпуклыми серыми глазами по сторонам.
— Здравствуй! — поздоровался он и тихо спросил: — Удрал или выпустили? Документы в порядке?
— Выпустили. В порядке.
— Я толком спрашиваю, и мне твоя брехня не нужна.
— Говорю, в порядке. Я домой иду.
— Дом твой забит досками. И там… Если того… с документами не в порядке — сматывай удочки, а то тут есть новички, сволочной народ.
— Как дом забит досками? — с тревогой спросил Леон.
— А ты и не знал? Эх, брат! Да она, жена твоя, еще вскорости после твоего… гм… гм… совсем уехала из моего околотка… Иди, а то вон идет, как дудак, голову задрал, нюхает, — шепнул Карпов.
Леон оглянулся и, круто повернувшись, быстро пошел в сторону, а Карпов зашагал навстречу высокому и тонкому, как оглобля, околоточному.
Леон расталкивал толпу, выискивая над ней голову Ивана Гордеича в черном картузе, а в ушах все еще звучали слова Карпова, и он думал: «Уехала… Совсем? Чушь!.. Не может этого быть!»
Кто-то окликнул его:
— Леон, что ли? Сколько лет…
Леон обернулся и увидел Ряшина.
— Не видал Горбова и Струкова? — спросил он.
— Туда пошли… — указал Ряшин на карусели. — А ты… торопишься?
Леон шел, опустив голову. Вскоре его обступили друзья.
— О чем так зажурился? Мы через всю ярмарку бежали за тобой, когда нам Карпов сказал, что ты здесь.
— Ой, как ты похудел! — рассматривал его Ермолаич.
Запыхавшись, пришел Иван Гордеич.
— Сынок, Лева! — сказал он и прослезился. — Слава богу, фу-у, аж задохнулся от радости!
— Дайте мне папироску, — попросил Леон.
За спиной его послышался голос деда Струкова:
— Ну, дайте же дорогу, сколько раз говорить вам, язви вас! — А в следующую секунду он бросился обнимать Леона: — Пришел, вернулся, сокол наш ясный…
Ткаченко дал Леону папиросу, зажег спичку и пристально посмотрел ему в глаза.
— Ты что… знаешь? — негромко спросил он.
Леон прикурил папиросу, с жадностью глотнул дым и так же негромко спросил:
— Совсем ушла?
Ткаченко не ответил.
Иван Гордеич переглянулся с дедом Струковым, и оба задумчиво потеребили бороды.
— Как вы тут… живете, дорогие? — спросил Леон и пошатнулся, а потом заслонил глаза рукой и бросил папиросу. — Табак крепкий. Я не курил с тех пор…
Лавренев обнял его, поддержал.
А кругом кричали, ругались, торговались тысячи людей, звенели стекляшки карусели, играл органчик, монотонно, уныло, и звуки его терялись в неистовом шуме толпы.
Остаток дня Леон провел на квартире у Лавренева. Мать Лавренева нажарила картошки, принесла чашку соленых огурцов и все смотрела на Леона и незаметно вздыхала. «Не узнать парня. Глаза ввалились, щеки ввалились, сам — как соломинка», — думала она.
Лавренев рассказал о делах, о Рюмине, о том, как он выступал в цехе, потом проработал с полчаса поливальщиком чугуна и неизвестно куда исчез из Югоринска.
Леон вспомнил последний свой разговор с Рюминым в землянке, перед отъездом его на шахту, и подумал: «Этого надо было ожидать. Интеллигент, белоручка, беспокойной жизни испугался и с партийной работы, видать, сбежал окончательно». Обидно было ему, что так поступил человек, в которого он глубоко верил, и он спросил:
— Луке Матвеичу, Чургину сообщили об этом?
— Да. Чургин жалеет, что так неладно все получилось. У них, на шахтах, штейгер Соловьев вступил в организацию, а Стародуб изменился так, что с хозяином поспорил и чуть не ушел с работы.
Мать Лавренева поставила на стол вскипевший самовар и заварила чай.
— Вы ешьте! Ешь, Лева, сынок, не стесняйся. Поджаристую выбирай картошку, — сказала она и опять взглянула на него и вздохнула. — Эх, детки мои! Одним матерям вы самые близкие, — жалостливо проговорила она. — Я, когда Борис сидел, думала, что глаза выплакаю, все ждала. И дождалась. А сейчас и помощницу бы надо мне, и пора давно Борису семьей обзаводиться, а боюсь женить его. Думаю: хорошо, как попадется человек, душой преданный и сердцем крепкий, а как хлюпа какая-нибудь?
Лавренев рассмеялся:
— Какая, какая, мамаша?
— Хлюпа. Значит, сердцем нетвердая.
— А-а, — протянул Лавренев, пятерней расчесывая красивую светлую шевелюру и пряча покрасневшее лицо.
— А вы с Сергеем Ткаченко и на самом деле, Борис, засиделись в парубках, — сказал Леон. — Надо женить вас.
— Нет, брат, мы подождем. Мать верно сказала: попадется вот хлюпа такая, — Лавренев хотел сказать, «как у тебя», но замялся и закончил: — и без того жизнь нелегкая.
Когда мать Лавренева вышла, он спросил:
— Как ты освободился, скажи наконец?
Леон улыбнулся, ответил:
— Чургин и Оксана дали хороший куш кому следует. А как вам с Сергеем удалось уйти от ареста?
— Да как? Поработали кулаками и вырвались от жандармов, а там толпа пассажиров помогла. Ну, хорошо то, что хорошо кончается. А теперь слушай дальше.
И Лавренев рассказал о том, как Ряшин поссорился с Кулагиным из-за выкраденных у Ткаченко листовок.