Леон нес гроб с телом Ермолаича и вспоминал, как Ермолаич приходил на Дон косить казакам хлеба, как починял казачкам ведра, цыбарки… И у Леона горло сводило спазмой.
Егор Дубов, Пахом, шедшие со своими фронтовыми товарищами, вспоминали, как Ермолаич приходил в Кундрючевку косить хлеба, и рукавами смахивали слезы.
Стройными рядами шли демонстранты, и попрежнему печально звучала над улицей траурная песня, песня скорби, призыв к отмщению.
На головы людей, на гробы, на землю падал белый пушистый снег, таял, превращаясь в росинки, и они дрожали и блестели, как слезы.
Долго в эту ночь не могли уснуть Лука Матвеич и Леон. Лежа на полу в полумраке, — они смотрели на румяное зарево от печки на потолке и негромко говорили о погибших, о том, что должны делать завтра, послезавтра и как готовить народ к грядущей схватке с царизмом — душителем, палачом.
На рассвете в дверь кто-то негромко постучал и крикнул:
— Сынок, открой!
Леон узнал голос отца, торопливо вышел в коридор и спросил, гремя засовом:
— Это вы, батя?
— Я, сынок.
— Вы что, заблудились где-нибудь, что…
— Нет, сынок. Федьку мы… Пойдем, подсобишь. При смерти он, — сказал Игнат Сысоич срывающимся голосом.
Немного времени спустя Леон и Лука Матвеич внесли в дом забинтованного белыми полотенцами Федьку. Через несколько минут пришла из больницы Настя и сообщила:
— Не берут, мест нет…
Лука Матвеич начал писать записку: «Главному врачу Югоринской больницы. Югоринский совет депутатов рабочих обязывает вас немедленно принять больного Федора…»
— Как его фамилия? — спросил он.
— Максимов.
Лука Матвеич написал записку, отдал ее Леону:
— Подписывай.
Леон пробежал ее взглядом. «За невыполнение настоящего распоряжения вы будете отвечать перед Советом по всей революционной строгости», — прочел он последние строки и подписал записку.
По возвращении из больницы Игнат Сысоич рассказал, что произошло в Кундрючевке:
— Я было убежал, да они поймали меня потом и дали двадцать плетей. Ну, ночью я пошел искать Федьку и Семку, и увидел их возле панского сада. Семка в себя так и не приходил, должно помрет, а Федька только сказал: «Загорулька» — и больше не говорил ни слова. Вверх их бросали, должно в грудях все отбили…
Леон отчетливо представил себе, как Нефед Мироныч и другие казаки избивали мужиков, как подбрасывали Федьку и Семена на воздух и они падали на землю, и лицо его наливалось темной кровью. Сколько зла причинил этот Загорулькин бедным людям! «А он мой родственник… Позор», — думал Леон и угрюмо спросил:
— Здорово он горел, Загорулька?
— Все спалили, в землянке живут. И атамана спалили.
— А… Аленка что? — еле выдавил Леон, ни на кого не глядя.
— Ухаживает за Нефедом. Его Степан пырнул шашкой прямо в сердце, да в кармане бумажник с деньгами оказался. Ну, деньги Степан проколол, а до сердца того проклятого не достал, — ответил Игнат Сысоич и, помолчав, добавил: — Надо кончать такое сродствие, сынок… Они меня тоже постановили выселить с хутора, как и тебя тогда… — проговорил он дрогнувшим голосом и опустил голову.
Леон встал, сделал несколько шагов по комнате и угрюмо ответил:
— Уже кончено, батя. Плюньте и вы на их Кундрючевку и перебирайтесь сюда.
— Жалко же, сынок, и обидно. Век я там прожил, и вот…
Лука Матвеич подошел к Игнату Сысоичу, тронул его за плечо и мягко сказал:
— Ничего, старина! Из списка кундрючевцев нас вычеркнуть, конечно, можно, но вычеркнуть нас из числа живых людей, из жизни — нельзя. А вот мы, придет время, вычеркнем их отовсюду… Ничего, Сысоич, родной, Федор вылечится, а ты переезжай сюда.
— Знамо дело, надо переезжать. Куда ж ты денешься? Но все ж таки обидно. За что они выгоняют меня из родного угла? За то, что я бедный мужик? Так какая она справедливость есть на свете, как сына — выслали, меня — высылают, Семку — убили и Федька чи выживет? И все это атаман да богатеи делают. Когда же на них, проклятых, погибель придет?
Леон проглотил подкатившийся к горлу ком, ответил:
— Придет, батя. Уже идет.
Дул резкий северный ветер.
Стыла и цепенела от него земля, никли и скрипели деревья, прыгали и разбегались по степи кусты перекати-поля.
Яшка стоял на веранде, смотрел, как раскачиваются и шумят от ветра деревья, как на высоком тополе одиноко сидит и тоже раскачивается грязно-белая сорока, как издалека все катятся и катятся синие грозные тучи, и грудь его все больше наполнялась тяжестью. А сколько было на душе у него радостного тогда, когда он стоял на строящейся крыше этого дома и смотрел на поля, где ходили быки, поблескивали лемехи плугов и слышался оживленный гомон людских голосов.
Тогда он начинал самостоятельную жизнь, и она цвела перед ним, как лазоревый цветок в поле. Теперь он сорвал этот цветок, вдохнул его аромат полной грудью, и цветок поблек и увял.
С тоской и озлоблением Яков думал: «Зачем я приехал в эти края и ради чего вложил сюда, в эту задичавшую, угрюмую степь, столько труда, денег, жизни своей? Что я увидел и чего добился здесь нового, такого, чего не мог добиться мой отец в Кундрючевке? Ничего. Одни деньги. Те же деньги, которые получает отец на хуторе. Но деньги — это далеко не всё, оказывается! Есть что-то выше золота, то, чего у меня нет», — и хмуро, смотрел на хутор, где была мельница и маслобойный завод, и прислушивался, работают ли? Но ветер относил в сторону выхлопы нефтедвигателя, и Яков медленно пошел в дом. Войдя в кабинет, он сел в кресло, достал из кармана кошелек и, швырнув его на стол, проговорил вслух:
— Деньги перестали брать! Деньги, золото, а? Чего я могу ожидать теперь?
До сих пор он очень хорошо знал, чего ожидать от своих рабочих не только через месяц, но и через год. Сегодня он не знал, что может случиться через час. Революция докатилась до его имения, до его предприятий, и сразу все изменилось. Дела на мельнице и заводе застопорились, люди перестали снимать шапки при встрече с ним, некоторые и здороваться перестали.
Давно уже никуда он не выезжал из имения, часто бывал на заводе, на мельнице, навещал табуны лошадей, отары овец, спрашивал у рабочих, как они живут и в чем нуждаются, и кошелек его, туго набитый теперь серебряными рублями и золотыми пятерками, к вечеру оказывался пустым. Но что такое были рубли и пятерки, когда шла революция? Это старик Френин говорит, что она дальше конституции не пойдет, но Яков был Дальновиднее Френина и не особенно надеялся на правительство, а раздавал деньги мастерам, старшим и даже крестьянам. И вдруг деньги, могущественное средство влияния на людей, источник жизни, как привык понимать Яков, перестали служить ему. Их не брали. Деньги, золото, которое веками соблазняло людей, бросало их на колени, управляло жизнью, теряло силу. «Что это?» — спрашивал Яков себя, и ему даже страшно становилось. Самое верное, на что он надеялся больше всего, оказалось ненадежным. И он написал в канцелярию войскового наказного атамана донесение о тревожном положении на севере области и просил князя Одоевского-Маслова прислать сотню казаков. Своим же людям он купил несколько охотничьих ружей и на днях строго-настрого наказал Андрею охранять хозяйство.
— А кончится вся эта кутерьма, тогда свадьбу сыграем, Аленка от тебя не уйдет, — говорил он Андрею.
Андрей выслушал его, поставил охрану, но предупредил, что никакая охрана не поможет, если поднимется народ.
Яков и сам это понимал и поэтому так тоскливо смотрел на свою землю, на тучи в небе, на одинокую сороку в поле. Чувствовал он: идут, надвигаются на него тучи революции, и вот-вот разразится ураган. Устоит ли он, Яков Загорулькин? Хватит ли у него сил и уменья отвести от себя бурю? И чувствовал: нет! Слишком одинок он здесь, в этих бескрайных степях, и слишком много кругом людей, обиженных его соседями, им самим. «А тут еще Оксана вздумала защищать бунтовщиков… Куда она уехала? Зачем?» — спрашивал Яков, и его все больше охватывало чувство одиночества и обреченности. Но он достаточно умел владеть собой и сказал: «Зашатался я, как-то сразу, как та сорока на тополе. Так можно и упасть… А я должен стоять на ногах. Стоять и прямо смотреть вперед. Пусть знают все — рабочие, мужики, жена моя: не упаду я все равно! Выстою, вытерплю все и пойду своей дорогой».
Андрей вошел в кабинет, молча сел в кресло и, сняв картуз, стал вытирать потное лицо.
Яков бегло взглянул на него и понял: «На дворе — осень, холод, а ему жарко. Значит…»
— Забастовали, — подтвердил его догадку Андрей.
Яков встал, шумно отодвинул от себя кресло. «Так… А наказной молчит», — подумал он и мрачно спросил: