давно — давно уже! — ему хочется верить, что существует все же
она, та единственная, неразделимая, с которой все заодно — дети и дела, думы и привязанности, удачи и лишения... Жизнь и смерть! Такая, которая может любить... да, и после смерти! Как Тучкова. Неужели он ее встретил?! Глупости! Однако истина в том, что встреча с ней, с Марией, возбудила в нем эти мысли, эти чувства, эту веру... Но что же ты уходишь, Миша? Что же ты уходишь от Марии? Вернись! немедленно!
И сознание, что он не сделает этого — в силу упрямых привычек, нерешительности — давило его, а то счастливое, светлое настроение, возникшее возле нее, улетучивалось, гасло...
В Бородинском музее было многолюдно — две экскурсии старшеклассников. Их привезли на автобусах, похоже, из Москвы. Они слушали невнимательно; сбивались в стайки, говорили о своем. Богданов понял, что и ему неинтересно: почти все он уже знал, а экспонаты когда-то и где-то видел. Не было вдохновения и в рассказе экскурсовода — звучала торопливая заученность. И вместо священного трепета душу наполнила усталая скука.
«А как, наверное, трепетно молились монашки в спасо-бородинском храме за всех погибших во имя и во славу земли русской?!» — подумал он. Но былые времена не вернешь. А вот вдохновенная экспозиция, посвященная тысяча восемьсот двенадцатому году — той Отечественной войне, тому поколению «святых мучеников», тому историческому периоду России, включающему и движение декабристов, этих предтеч всех грядущих русских революций, — безусловно, нужна. И там, в спасо-бородинском храме, где все бы воспринималось по-иному... Конечно, совсем по-иному!
«А здесь, — продолжал думать он, — воздвигнуть бы из стекла и металла высокое и красивое сооружение с обзорной площадкой. Достойное памяти героев последней Отечественной. Сколько строим! сколько немыслимо много строим, — говорил грустно себе. — А вот часто не умеем вложить душу в историческую память...»
Богданов разочарованно покидал музей. В примузейном кафе вместе с шумными старшеклассниками перекусил. Январский день клонил к вечеру: солнце уже скатилось к дальней рощице, но еще сияло. Мороз усилился; Богданов сильно замерз, поджидая рейсовый автобус до Можайска. В Можайске ему повезло: он успел на отходящую электричку, почти совсем пустую.
Ему было грустно. Закончилось его неожиданное и стремительное путешествие в первозданную Россию, к вечным местам русской воинской славы. И опять навязчиво, упрямо давило: что же все-таки ему было нужно там, на Бородинском поле? Но он твердо знал: нужно было! нужно! Вспомнил с улыбкой тарахтящее гусеничное явление разухабистого Петьки, выигравшего на нем бутылку, и ветерана войны Трофимыча. И, конечно, ее, маленькую светлую женщину, Марию Смоковину, так легко всколыхнувшую глубинную тоску его сердца о чистом и вечном...
А потом ему думалось — с неприязнью и раздраженно: как вернется домой, в кооперативную квартиру, и будет убежденно врать о неотложных делах в институте, о срочном исследовании, которое нужно было описать к понедельнику. А жена будет полуверить, и просто не верить, и подозревать его в любовной связи. Прежде всего, конечно, в этом. Противно! Ну, а если он скажет правду? Тогда над ним будут смеяться. И долго. Да что там — издеваться: ах, мол, какой необыкновенный! какой возвышенный! с какими порывами! Он знал даже, что проворчит на кухне дородная недобрая теща: «Лучше бы за картошкой съездил». А жена подхватит: «Лучше бы! лучше бы!..» Жаль, с печалью думалось ему, что и дочь в свои девять лет уже непоправимо освоила их снисходительно-ироничный тон по отношению к нему. И Махрушкины будут смеяться: какой патриот! какое самопожертвование! по морозцу-то в туфельках! ах-ах-ах-ха-ха-ха!
«Да что они все понимают! — возмутился Богданов. — О чем их заботы? Всегда и прежде всего — сытость, комфорт, удовольствия. И еще — подчинить себе! О, как они стремятся подчинить себе! Сделать таким же. И давят, как танки. За несоответетвие, за несогласие. Нет, Миша, надо научиться не подчиняться. Чтобы не врать. Чтобы не изворачиваться. Да, Миша, научи себя не сдаваться!..»
И вот опять была Москва: Белорусский вокзал, метро, автобус и наконец юго-западная окраина. Он медленно шел по лединистому, кочковатому тротуару мимо одинаковых блочно-панельных домов, освещенных одинаковыми окнами. Над ними низко висела скучная луна — круглый кусок льда. Но выше, в безоблачном темном поднебесье, чисто и независимо поблескивали, мерцали звезды. И ему показалось, что одна из них, та, что была ближе всех и прямо перед ним, излучает призывный зеленоватый свет.
1982
За селом Спас-Николино в цветастый луг врезалась лощина с двумя корявыми соснами на краю. Их, как бы дозором, выдвинул угрюмый лес, уходящий по крутому спуску к вертлявой речке Ржавке. Местность тут всхолмленная, лесная, в глубоких оврагах, прямо-таки первозданная.
Село уже давно и не село, а по нынешним переиначиваниям — «поселок городского типа», правда, еще не тронутый бетонно-блочной застройкой. А потому Спас-Николино сохранило бревенчатые избы, однако народца исконного осталось наперечет: магнит столицы в каких- то семидесяти километрах — тянет крепко, неустанно. Ныне здесь больше обосновалось наезжих, невесть откуда наманенных — для работы в совхозах, а также санаториях, домах отдыха, которых в округе множество.
Когда-то, очень давно, в веках, Спас-Николино и не село было, а городок Спас-Никольск — с «неприступной крепостью на горе» у впадения Ржавки в стольную реку. Он соперничал со Звенигородом и даже с самой Москвой: так, по крайней мере, отмечено в летописи времен Ивана Калиты. Но потом по неведомым причинам исчез городок из письменной памяти, а возник опять лишь в семнадцатом столетии в государевых бумагах, обозначившись «доходным селом у сборного моста» на можайско-звенигородском тракте.
Историческое место Спас-Николино, что и говорить! А почерпнуты эти сведения из статейки, опубликованной в районной газете в самый канун войны учителем истории Спас-Никольской средней школы Птицыным Михаилом Андреевичем...
Но вернемся на луг с лощиной за околицей Спас-Николина. Луг этот памятный, испокон века оставался лугом, никогда не распахивался — ни после революции, когда крестьяне жадничали до новых наделов, ни в коллективизацию, ни «до», ни «после» войны, ни ныне, когда громадные «стальные кони», в обилии размножившиеся, безжалостно режут любую землю. Спас-никольский луг остается нетронутым, густотравяным, цветущим буйным многоцветьем до самых заморозков, до белого покрова зимы.
Иногда, как исстари повелось, здесь пасут небольшое совхозное стадо со спас-никольской молочно-товарной фермы, а вот праздничных гуляний — всем селом, с песнями, хороводами