— А чего тебе их стесняться? Ты же у них за атамана, тебе все можно, потому как ты сильный. Я вижу, ты добрый парень, только не знаешь, чего тебе надо; то ли в Сибирь бежать, на медведя, не меньше, то ли носы им подтирать. — Он кивнул подбородком на меня и Могжанова. — Не спеши, узнаешь свою канву… А этот тебя — ох, не любит, — Дошлов стрельнул глазами на Венку, и Венка сразу встревожился, засуетился. — Дурачок. Ничего, поумнеет, — опять задержал тяжелый, какой-то мутный взгляд на мне и Кольке. — Ну, а вы, мальцы?
— Фи, — пренебрежительно сказал Колька. — Давай.
Он неумело, за самый краешек, зажал в зубах папиросу. К нему протянулась рука Дошлова с зажигалкой, над ней вздрагивал призрачный лепесток, пахнущий бензином. Кончик папиросы почернел, но не затлел. Дошлов рассердился.
— Эй ты, тетя, надо в себя тянуть. Смотри. — Он затянулся так, что запали щеки, открыл рот, сказал на вдохе «А-а…», и дым пошел из его ноздрей. Колька старательно повторил все это только до вдоха. Тут глаза у него расширились, дыханье прервалось. Он замер с открытым ртом, как очень удивившийся человек. Грудь его начало дергать кашлем. Она судорожно, рывками поднималась и опадала. Не знаю, как Колька сдержал кашель. Глаза его заслезились и помутнели. Дошлов презрительно и с жалостью наблюдал за ним, не выдержал, вызвал папиросу из его рта и бросил в траву.
Я тоже закурил, но не вдыхал дым в легкие, а проглатывал его. Во рту сразу стало сухо и горько, в носу защемило. Дошлов заметил, как я глотаю, скучно посмотрел на меня и повернулся к Дольке.
— Венку лупил?
— Лупил, — вскинул голову Долька.
— За что?
— Он у человека хлеб отнял.
— Врет он, врет, — встревоженно перебил Венка. — Тот меня в очередь не пустил.
— Я с ним говорю, заткнись, — грубо перебил его Дошлов, и глаза у него стали еще скучней. — А ты знаешь, что я — друг Венкиного братана? Знаешь, что теперь я ему за братана?
— Знаю, — сказал Долька.
Дошлов прищурился на солнце и долго сидел так, словно вглядывался, нет ли там пятен.
— Ну ладно, — сказал он, поднимаясь с земли и отряхивая брюки. — Пока, мальцы. Да, тебя как зовут?
— Долькой.
— Расти, Долька, играй в игрушки. А я к женщине пойду, что мне с вами… А ему морду набей, он заслужил.
Венка озирался по сторонам — не знал, то ли идти за Дошловым, то ли удирать, то ли остаться. Дошлов лениво поднимался по откосу, согнувшись в поясе, словно собираясь прыгнуть. Я проводил его взглядом.
Про Дошлова по Нижнему двору ходили легенды, да такие, что в пору детей пугать. Поговаривали, что это он под горячую руку, «из-за бабы», пырнул ножом в живот брата Венки Муравьева. Старший Муравьев тоже был бандюга еще тот, но смерть все списала, и на кладбище, под фотографией парня с косой челкой, рысьими глазами и длинным ртом жалась надпись: «Трагически погиб от руки хулигана».
И вот я увидел Дошлова и не заметил ничего особенного. Дошлов особенно подкупил меня тем, что проявил справедливость. Почудилось — что-то еще брезжит в этом человеке и, может быть, разгорится…
Венка оказался один против нас — троих. Дошлов бросил его. Дошлов отказал ему в защите. Лицо Венки осунулось от обиды, и проступило в нем что-то лисье. Он наморщил лоб, лихорадочно соображая, как бы вывернуться, и вывернулся.
— С поджигами возитесь?
— А чего? — вызывающе спросил Колька.
Венка усмехнулся криво.
— Так. Верно Дышло сказал — игрушки.
— У тебя и этого нет.
— А это видел?
Венка отвернул борт пиджака и вытянул из внутреннего кармана обрезок железной трубки, загнутый и расплющенный с одного конца, а с другого запаянный.
— Чего это? — спросил Долька намеренно равнодушно.
— Граната. Ее очень трудно делать. Такая у меня один раз в тисках разорвалась. Ну и грохот же был! Весь дом из кроватей выскочил.
— А ты?
— Так, оглох чуток.
— Дай.
Колькина рука потянулась к «гранате». У расплющенного конца ее, над пропиленным рашпилем узким отверстием были прикручены головками вместе две спички. Венка отдернул трубку от его пальцев.
— Убери лапу. Тебе еще слабо с такой играть.
Колька вскочил — будто угли под ним загорелись. Глаза у него были как у пьяного, вся кровь отхлынула от лица, и оно стало желтым, словно у китайца.
— Это мне — слабо? Мне! А хошь?..
— Не, не надо, — все еще снисходительно ответил Венка.
Неожиданный бросок — и «граната» оказалась в смуглой цепкой руке.
— Отдай сюда, — закричал Венка.
— Жалко, — усмехнулся Колька и ожесточенно оскалился. — А я брошу.
Он подхватил с земли спичечный коробок.
— Не дури, — тихо и властно произнес Долька и попытался схватить Могжанова за ногу, но тот отпрыгнул и сделал еще несколько скачков, каких-то неуверенных и судорожных. Я не успел подняться с земли. Колька шаркнул коробком по «гранате», с шипением вырвался синий дымок, и в ту же секунду и насыпь, и зеленеющая нежно низина, и небо вздрогнули от короткого и яростного треска. В уши будто пробки вдавились. Я зажал их руками и то ли ослеп на мгновенье, то ли зажмурил глаза, но только все вдруг потонуло во внезапной немой черноте.
Когда я очнулся, Колька лежал ничком на траве, согнувшись и подвернув под себя руку, Венка, схватившись за голову, бежал к реке, а Долька медленно шел к Могжанову, словно подкрадывался.
— Эй, Колька, — звал он. — Колька, не дури…
У меня сердце зашлось от предчувствия. Долька присел возле Могжанова, потряс его за плечо, потом просунул руку ему под грудь и тут же отдернул. Вся его ладонь была в крови. Он растерянно поднес ее к глазам.
— Долька, — прошептал я.
Было очень тихо, солнечно и безлюдно вокруг. Даже гать, на которой женщины обычно полощут белье, была пуста. Река стеклянистой пленкой перекатывалась через нее. Пустое безоблачное небо провисло над насыпью. Хотя бы один человек. Ожившая белая бабочка порхнула мимо моего лица. Теперь Долька смотрел на меня, и лицо у него было страшное.
— Беги, — сказал он. — Чего ты стоишь…
Я кинулся вверх по насыпи, упал, силился встать и не мог и полз по откосу, цепляясь за землю ногтями, коленями, выдирая кустиками росшую короткую скользкую траву. Выбравшись на песок, я поднялся и увидел по другую сторону насыпи, возле вскопанной наполовину гряды, мужчину и женщину и понял, что они ждали меня, потому что было в их обращенных ко мне лицах что-то прислушивающееся…
Дальше я действовал и жил словно в тумане. Так бывает во сне, когда все зыбко, все неопределенно и расплывается и блекнет тут же, как только проснешься.
Мы долго шли по луговине вдоль насыпи, я держал Колькину ногу в запыленном сморщенном ботинке, и нога эта была так тяжела, что я ронял ее через каждые десять шагов. Мужчина зло кричал на меня и отпихивал в сторону. Я отходил и снова возвращался, снова брал эту тяжелую неживую ногу и нес ее…
Желтая машина с красным крестом, за дверцами которой лежал Колька, переваливалась и урчала на булыжной мостовой…
Люди в белом о чем-то спрашивали нас, мы отвечали не задумываясь, и сидели на скамье в узком коридоре, холодном и пасмурном, хотя из окна на кафельные плитки спускались пыльные солнечные лучи…
Мужчина в белом халате, с крепкими руками, оголенными по локоть, грозно басил над нами:
— Что, эти? А ну, марш домой. Нашли тоже игру!..
Во дворе больницы сновал короткий и быстрый весенний дождь: прял текучие нити, бормотал в водостоках. Мы миновали этот двор, обогнули больничный корпус, и Долька вдруг уткнулся в шершавую кирпичную стену. Он методично ударял по ней стиснутым кулаком и вздрагивал. Дождь барабанил по его плечам, по козырьку фуражки, и он все ударял по стене и бормотал что-то. Я, наконец, догадался, что Долька ругает себя, но еще раньше, впервые с того момента, когда раздался взрыв, я понял, что Колька Могжанов будет жить. И тогда я увидел отражение радуги в больничном окне. За стеклом с интересом и нерешительной улыбкой рассматривала нас девочка с бантом на курчавой головке. Бант был светлый и напомнил мне бабочку-капустницу, мелькнувшую нынче днем у самого моего лица. Девочка засмеялась сквозь отраженную радугу. Бабочка дрогнула шелковыми пышными крыльями, но не взлетела…
Из врага мы делаем друга
Было Первое мая — солнечный синий день. Впервые за много месяцев молчали фабрики. Их бездымные горластые трубы сегодня тоже были праздничны и беспечны, как люди. Сквозь топот сотен ног по стертому булыжнику мостовой и отдаленные звуки духового оркестра — он играл на площади, перед трибуной — уже пробивались пиликанье гармошек, захмелевшие песни.
У низкого палисадника, пачкающегося свежей краской, стеной стояли те, что не шли в колоннах. За их тесно сдвинутыми плечами клонились вперед и назад знамена, выгибались под ветром красные полотнища, медленно шли празднично разубранные машины, переполненные детворой… Вот-вот должна была пройти колонна школы, в которой учился Долька.