— Ну вот… И Юла́… — прихлебывая, грустил Крутаков рядом с Еленой, подбивая под собой подушку. — Как бы тебе сказать… Пытается забыть… Перрреборрроть пррриррроду, что ли… Вон — рррюкзачок мне джинсовый, ррра-а-машками рррасшитый, из своих старррых джинсов скррроила — посмотррри в прррихожей висит — замечательный, только смотррреть без слёз нельзя, зная всю эту исторррию… Закидывается, чем ни попадя… Носится по стррране с безумцами какими-то… Десять лет, ка-а-аза, так пррра-а-аваландалась… Теперррь вон — ррродила — не известно от кого… Только чтоб никогда не позволять себе каррртины писать — потому что за этим боль утррраты матеррри и какого-то оборррвавшегося матеррриного художественного полета звенит сррразу… Юла́, видишь ли, какую-то дурррацкую, связывающую по рррукам и ногам, ответственность чувствует: и лучше матеррриных боится каррртины сделать — и хуже матеррриных тоже боится. Такая тюрррьма. Да куда ж ей забыть — ты посмотррри — вся комната в альбомах, уже пол, по-моему, пррродавится скоррро от альбомов с живописью. У нее абсолютная идея фикс — и она все надеется от живописи сбежать! Теперррь, вон, пррравда, с этюдником в Крррым потащилась…
У обоих уже громко урчало в желудках от голода.
— За горррячими булочками? — весело вскочил Крутаков, напялил кроссовки и рванул в прихожую, обернувшись на нее уже из дверей комнаты. — Идешь или нет?
— Ночь же уже, дразнишь меня, небось, про булочки? — не поверила Елена, — впрочем, тут же, не без восторга, за ним рванула тоже — поверить в невозможное было гораздо приятнее, чем валяться голодной на диване и слушать иноязь желудка — и поскакала за Крутаковым, почти даже не боясь навернуться, по неожиданно освещенным сегодня узким ступенькам — вниз — на черную, жаркую, душную улицу.
Спустившись вниз по переулку, с болтающимися, как старые котелки, на поперечных проводах — через один горящими — тусклыми фонарями, и замотав направо в перпендикулярную улочку, Крутаков, и вправду, подвел ее к булочной — из-за запертых дверей которой раздавался неприличный, пленяющий, приторно-жаркий пекомый аромат.
— Стой здесь и не порррть мне оперррацию… — смеялся Крутаков, задвигая Елену за угол булочной. — А то они подумают, что ты — ррревизоррр из ОБХСС.
Сам же, подойдя к боковой, служебной двери пекарни, громко и нахально в нее забарабанил.
— Ррребята, мне как всегда, только в два ррраза больше, — уверенным тоном потребовал Крутаков, просовывая деньги, когда дверь отперли — и те, кто был внутри (выглянувшую голову Елена, боясь высовываться из-за очерченного Крутаковым угла, не рассмотрела), к ее удивлению, его явно поняли. Дверь (с таким же скрежетом всех подряд задвигаемых изнутри задвижек) закрылась — никакого движения не было минут пять — так что Елена подумала было уже, что его обворовали.
— Крутаков… — спросила Елена было.
Но дверь заскрежетала задвижками изнутри снова — Крутаков мотнул ей головой: прячься мол — и через миг уже завернул к ней за угол и сам, с двумя запотевшими изнутри, надышанными горячим тестом, целофановыми пакетами.
Свежевыпеченные круглые булочки, с крошечной капелькой красного повидла в центре — и все залитые по краям каким-то липким сладким сиропом (так что перемазанными моментально оказались сразу все пальцы), обжигали и руки, и губы.
— Ррра-а-азанчики! — гордо прокомментировал Крутаков — перед тем как жадно отправить первую булку в рот.
Внутри булочки казались чуть сыроватыми — но от этого были еще вкуснее.
Машин почти совсем не было. Зато, как только зашагали вниз, к Пушкинской, по обочине бульвара, откуда ни возьмись выползли два красных майских жука — поливальные машины — с веселыми водителями, явно охотившимися за ночными пешеходами — от одного еще можно было сбежать, шарахнуться в переулок, но ехали они быстро, подобрались тихо, удало, один за другим — и окатили водой и Елену и Крутакова с ног до головы.
Фонари с витринной ловкостью выхватывали темное душное золото цветущих лип — цвет которых зримо переливался в запах — так что его можно было бы видеть даже и в темноте, да даже и с закрытыми глазами. Дешевенький, парфюмерный запах — но отчего-то такой трогательный и тревожащий.
На Горького из-за жары все еще висел бензиновый чад.
И только уже на тяжелогрузном Ленинградском шоссе, слева, в зарослях, у громоздкого забора военной какой-то инстанции — впервые за эту ночь повеяло прохладой — и чуть пробрало дрожью под промокшей майкой. Какие-то рослые девочка с мальчиком, бежавшие впереди них, оглядываясь, расклеивали на круглых слоновьих фонарных ногах, густо намазывая их из пластмассового, клистирного вида, флакончика, канцелярским клеем, листовки — на митинг. Когда они за час дошли до дома Елены, и Крутаков, распрощавшись с ней у подъезда клятвенно пообещал, что «обррратно возьмет тачку» (иначе бы ей было завидно его отпускать шляться по ночной Москве одного, без нее) — и Елена, в изнеможении от быстрой, летучей ходьбы рухнула спать, ей показалось, что лучше прогулки в жизни быть не может.
Но были, были прогулки и еще лучше.
Жарким днем, когда Крутакову срочно надо было занести какие-то книги некой, остающейся незримой, «подррруге» в высотку на Котельнической, и Елена, томясь от выхлопов машин, жаркого асфальта, ошивалась без него, бродя зигзагами, полчаса вокруг нежной, но грязной Яузской излучины, Крутаков, выйдя из подъезда и разыскав ее у мостика, завидя ее отсутствующее молчание, испугавшись, что на нее нахлынула опять тоска из-за Семена (что было неправдой: минут за десять до этого она, подойдя к чугунной Яузской изгородке, углядела, как солнце, манипулируя бурой, мутной настолько, что казавшейся сточной, волной, пытается приголубить грубые булыганы, которыми, в теневом срезе под мостиком, мощена речка — клеит на них движущиеся, дрожащие рельефные отражения — невесть откуда взявшиеся на бурой глыбе вдруг начинали тревожно переплетаться и вибрировать оранжевые и розовые водоросли — и — тут же — уже другая картинка — рыболовные сети — и блестящая рыбья чешуя; и тут же — уже вертикальный дым от костра; и тут же — явно войдя в ритм отражений — уже над мостком, над людьми, над машинами — вверх, к Яузским Воротам, с невыразимой плавностью и грацией полетел, раздувая воздушные жабры, солнцем наполненный целлофановый пакет. И Елена — застеснявшись Крутакову сразу об этом рассказать — теперь расстроилась и неловко молчала, не зная как реагировать на все его расспросы), быстро оглядываясь вокруг, чем бы ее развлечь, вдруг весело, припустив по мосточку через Яузу, на ходу осведомился:
— А ты знаешь, что черррез Большой Устьинский мост можно черррез Москву-ррреку на ту сторррону снизу, вон по тем металлическим дугам, перрребррраться?
— Ух ты! — разумеется, сказала Елена — и побежала за ним.
— Только очень быстррро — пока стррражи беспорррядка никакие не возбухли, — приговаривал Крутаков, зайдя под мост, ловчайше мигом сиганув через парапет и спрыгнув на крайнюю справа железную узкую изогнутую балку под мостом — под которой мутно плескалась водичка. — Иди за мной и повторрряй мои движения… — нахально инструктировал Крутаков ее, не поворачиваясь к ней, и быстро поднимаясь по выгибающейся вверх металлической дуге — резко восходящей к верхней горизонтальной конструкции. — Не грррохнись в ррреку, уж будь добррра…
Продвигаться вверх по дуге было не сложно — металлическая поверхность была не скользкая, а вся в здоровенных пупырчатых заклепках — как кожа железного бронтозавра — как будто специально для восхождения в кроссовках.
— Ну, и какова же твоя теодицея? — нагло спросил, обернувшись к ней Крутаков, когда уперся башкой в верхние металлические перекрытия — и дальше идти уже нужно было согнувшись. — Я так и не понял вчеррра, пррраво слово, что ты хотела сказать обррразом Фррранции, легшей под Гитлеррра. И обррразом борррцов Сопррротивления. Как это может опррравдать наличие зла в миррре — пррри Всемогущем Боге?
Видя уже, по его веселым глазам, что Крутаков наполовину дурачится, что перепугавшись, возомнив, что она как-то провалилась опять в воздушную яму тоски, — он просто пытается привязать ее внимание ко всегда завлекавшим ее метафизическим штучкам, — все-таки, не повестись на эту уловку Елена не смогла.
— А чего тут оправдываться-то! Все элементарно… Я вообще не принимаю этого термина «теодицея», Крутаков!
Крутаков радостно выдул воздух ноздрями, сдерживая смех — и, присев на корточки, принялся продвигаться по металлической дуге вверх, во все сужавшемся зазоре:
— А вот этот подход: «все элементарррно» — мне нррравится! — произнес он, уже подшагивая впереди нее по-утиному.
— Нет, правда, — Елена присела тоже и двинулась за ним, посматривая одним глазом в обрыв, на казавшуюся отсюда отнюдь не привлекательной для нырка воду. — Все ведь проще простого — забудь про Францию, мы ведь все можем увидеть, как это происходит, на примере переворота 1917-го года: представим себе, что, вот, в каком-то маленьком уголке огромной Вселенной, в крошечной провинции гигантского прекрасного Царства, происходит безмозглый мятеж — власть захватывает шайка головорезов! И с тех пор — много-много поколений — на этой территории верховодят адские, неправильные, вывернутые наизнанку, установленные этой шайкой законы — и зло для них добро, добро для них — зло.