Изучив выходные данные французского издательства, книжку выпустившего, Елена с жутким завистливым подозрением взглянула на спокойно вертевшего какие-то машинописные странички за столом Крутакова, ревниво подумав, что ведь перепало это богатство Юле наверняка через него.
В жадных ушах, на «Свободе» тем временем тоже произошло некое волшебство: Елена вдруг услышала знакомый, до радостного всхлипа, адрес в Брюсселе: 206, Avenue de la Couronne, Bruxelles. Адрес был в буквальном смысле знаком как «Отче наш» — потому что с него начинался отжертвованный ей, взаймы, Крутаковым брюссельский Новый Завет — и сейчас на радио какие-то восхитительные милые люди сообщали ей, что можно по адресу этому прислать письмецо — и в ответ…
И в ответ — через умопомрачительно скорые три недели, Елена, визжа от счастья, получила из Брюсселя посылку — собственный, свеженький, с синей обложкой с золотым крестом, чистой тонкой бумагой на срезе пахнущий, экземпляр Евангелия. Дыры в лапах уполномоченных лиц, ответственных за поддержание идеальной духовной пустоты советской расы, были все очевиднее, прорехи становились все живительнее. В посылке из брюссельского издательства «Жизнь с Богом», кроме маленького, почти карманного Евангелия, была еще и огромная целиковая Библия — с тоже синей обложкой, но толстой, на картоне — с двумя чудесными белыми шелковыми закладками внутри — Книга размером почти могла посоперничать с Крутаковским старинным Остромировым Евангелием.
Ветхий Завет, в исторической его части, сразу произвел отталкивающее, тошнотное впечатление — гнуснейшая история жестокости, убийств, извращений, уродливого, богохульного представления о Боге, как о человекоподобном, жестоком тиране — даже хуже, чем человекоподобном — как о монстре, как об омерзительной вездесущей невидимой зверюге с ноздрями, зверюге, любящей кровь, любящей похотливо нюхать дым убитых и сожженных трупов животных. Словом, все прелести бесовских идолищ и сатанинских божков, которым, по милым традициям «великого» города Урр, и прочих не менее великих и славных городов и деревень, приносили в жертву детей, соседей и гостей — несчастные инвалиды язычества пытались перенести и на образ Бога. И какой же отрадой было дойти до Пророков — допетривших, что «заколающий вола — то же, что убивающий человека; приносящий агнца в жертву — то же, что удушающий пса», и что никаких жертвоприношений Бог не хочет, что они отвратительны Ему — и что единственное, что Богу от человека нужно — это верность, вера, чистота помыслов и дел, чистое сердце и дела милосердия. Исайя, в исступлении возопивший, по Божьей просьбе — «крови тельцов и агнцев, и козлов не хочу! Что вы пришли топтать дворы Мои?! Не носите больше даров тщетных — всесожжения жертв отвратительны для Меня!» — был, безусловно, приятнее всех. Было сразу понятно — почему Спаситель больше всего цитирует именно Исайю — и именно Исайю, видимо, больше всего любит. Да и вообще, поэтичный, с удивительными метафорами (пятьдесят восьмая и пятьдесят девятая главы так и вообще были ликующей поэмой), Исайя, плюнувший на гнусь традиций, безусловно казался во всем Ветхом Завете самым близким к Завету Новому — как-то прорвавшийся за горизонт: вдохновенные проговорки, божественное бормотание — вкрапленные в ветхозаветный кровавый бред.
Впрочем и Исайю, чтоб не умереть от ужаса, приходилось, читая, как бы переводить с земного на небесный язык — чуть прикрывая глаза на хищные интерпретации. И явно было, что Бог не использовал пророков как стенографистов, для буквально точного воспроизведения Своих слов — а давал им образы и мысли, всеми способами стараясь разъяснить «слушателю», что имеется в виду — оставляя тем не менее за пишущим полную свободу личности, в том числе и творческой. Однако некие гэбэшные глушилки падшего мира, несомненно, увы, портили прием Божественной волны: шифрограммы Царства доходили, на оккупированной врагом территории, даже до повстанцев и партизан с сильнейшими помехами в эфире, и свободу творчества каждая человеческая личность, ретранслирующая Божии слова, увы, то и дело все-таки использовала для скатываний в варварское и жестокое язычество трактовок. Явно было, что Бог предоставляет авторам полную свободу — и не проводит предсвиточной цензуры — а как бы говорит: «Ну что ж с вами сделаешь — как поняли — так и поняли. Даже избранные люди имеют право говорить иногда чушь. На то они и люди. А жаждущий правды — сердцем уразумеет, где, в записанном ими — Божьи слова, а где человечьи».
Вообще, жутко было следить за тем, как у людей, которых Господь избрал в свой удел и выводил из кошмарного, блевотного окружения — постепенно, очень постепенно, чрезвычайно медленно — как будто бы отваливался хвост язычества.
Вчитавшись, Елена начала различать в Ветхозаветной какофонии как бы четыре совершенно различных хора. Первый — простые люди, индивидуальности, личности — с которыми Бог начинал предельно личный же диалог и, заручившись их согласием, буквально чуть не за руку выводил их из прежней жизни. Мотив отделения от всего родового, тупого, заезженного, от всего, что окружает — внутренне был крайне понятен и близок. Встань и выйди из того, что знаешь — в то, что Я скажу тебе: и Мое слово создаст тебе место, где жить: что могло быть величественней этого обетования!
Изумительным казалось то, что избранники, соглашавшиеся стать «игроками за Господа» — на земном игровом поле, посреди одержимого звериными и дьявольскими обычаями мира — оставались абсолютно свободными: Господь с каким-то удивительным, подчеркнутым уважением относился к их личностям, и оставлял за ними выбор — даже если в выборе этом они ошибались, или если даже совершали откровенный грех.
Вторым хором выводили петуха священники, пытавшиеся втащить в отношения с Богом все обычаи и традиции язычества, бывшие как бы выползнями из кошмарного жестокого мира кумиров, идолов, кровавых жертв. Священникам, похоже, всегда как-то немножко казалось, что Бога можно «добыть» путем определенной последовательности ритуальных действий — что циклическими хороводами, или курениями благовоний, Бога можно высечь из воздуха — как дикарь, быстро-быстро вертя ладонями палочку и камень, высекал огонь.
Было такое впечатление, что Бог, видя всю убогость изуродованного грехопадением человеческого материала, с которым Ему предстоит работать, как бы снисходил (зная идиотизм и слабости людей) — и, буквально зажав нос, чтоб не чувствовать зловония человеческих обычаев, временно попускал существовать отдельным из этих заскорузлых обрядов — как бы говоря: «Так и быть — вы выбираете язык общения со Мной, язык, понятный вам. Я не могу вам насильно навязывать свой разговорный язык — это бессмысленно: у вас настолько засорены мозги, что вы Моего языка не услышите и не поймете. О’k, вы выбираете морзянку, пароли, языковые символы — Я буду говорить с вами, используя их — только не говорите потом, что вы Меня не слышали!» И какой же бесконечно трогательной была игра с дерюжкой, которую один из Божьих собеседников выкладывал наружу за порог, прося знака: «Господи, пусть она от росы намокнет — а все остальное будет сухим!» А потом, когда исполнялось просимое, когда эта, понятная человеку буква была вырисована, бедный собеседник все еще сомневался и робко переспрашивал: «Господи, можно я еще раз дерюжку выложу — но на этот раз пусть всё вокруг будет мокро от росы — а дерюжка будет сухой?»
Вне сомнения — то, что Бог временно попускал существовать в своем избранном народе таким блевотным мерзостям, как жертвоприношение животных — было абсолютно не потому, что Богу это нравилось, а тоже исключительно из милости Божьей, из снисхождения к человеческой убогости — когда Бог соглашался временно говорить с избранными людьми (вчерашними недоразвитыми язычниками) на понятном им языке. «Подрастете — поговорим по-серьезному» — как бы говорил Господь. Вне всяких сомнений, если бы у людей было в обычаях в хвалу Богу устраивать клумбы и сажать на них лилии — и если бы такой иероглиф был бы для их мозгов и сердец в тот момент понятен — Бог с гораздо большим удовольствием благословил бы этот обычай — вместо ритуальных убийств животных и зловонного сжигания трупов.
Третьим хором Ветхого Завета выступали те, кого условно говоря можно было назвать «политиками» — вожди, цари и прочие лишь условно вменяемые пациенты — этих уже так колбасило от участия во внешней политике, во внешней истории, что дойти мозгами и душой до тонкостей Божьих заповедей — куда уж там было: жизнь практически каждого из царей по глубинной сути неотличима была от дикарей-язычников и находилась от исполнения простых десяти заповедей на расстоянии большем, чем от земли до солнца. Оставалось (опять же — заткнув нос от зловония) радоваться только тому, что ведя омерзительный образ жизни, они хотя бы исповедовали (весьма номинально, чаще всего) Единого Бога, и не поклонялись лже-богам. Хотя и в этом извращались как могли — и блудник Соломон (под старость, судя по Ветхозаветному тексту, бывший, из-за гнусного разврата, в презрении даже у собственного летописца) впал в соблазн и начал поклоняться идолам девок, которых делал наложницами.