— Дай мне профессию, чтоб я немножко пожил, — попросил Виль.
— Террорист, мон вье! Бандит с большой дороги. Чучело с бомбой в кармане. Ты бы здесь стал левым экстремистом. Баадер — Медведь! Ты бы взрывал банки, конторы, магазины, и иранские ковры летали бы в небе, как ковры-самолеты. Дух отрицания, геноссе! Я иногда себя спрашиваю — «Что бы мы делали в раю?» Тебе не кажется, что его сотрясало бы от взрывов?
— Нет, — возразил Виль, — мы бы просто оттуда эмигрировали. В ад!
* * *
На всей земле был у Виля всего один родной человек, который остался еще с тех далеких времен, когда он был маленький, лопоухий, бегал по двору-колодцу и ждал подарка.
И вдруг прибывал огромный, взлохмаченный человек, смеялся, басил, подбрасывал высоко в небо и доставал из чемодана то медведя, то ружье, то лук со стрелами.
И звали этого большого, вкусного, веселого — дядька.
Когда он приезжал — небо голубело.
Он вносил в дом подарки, радость, надежду.
Он говорил, что все будет лучше, что готовятся какие-то потрясающие перемены.
Он вел в кино на «Вернись в Сорренто», в театр на Райкина, тащил на каток — ставил на коньки и маму, и папу, и бабушку, и кружил под «вальс бостон», подмигивая румяным барышням-десятиклассницам.
— Какой у меня брат! — восхищалась мама.
Он брал Виля на свидания, угощал его лимонадом, мороженым, ананасом, и барышни гладили Виля своими нежными руками, пахнувшими «Красной Москвой».
У дядьки были мамины глаза, бабушкина улыбка и папин оптимизм.
Когда Виль, уже много лет спустя, касался его щеки — он вновь превращался в пацана в тюбетейке из ленинградского двора, и все вновь становилось просто, легко, и все обещало.
Сладким обещанием становилась жизнь…
Виль уехал внезапно, быстро, не попрощавшись с дядькой.
Они никогда не писали друг другу и даже не перезванивались.
И вдруг оттуда пришло письмецо.
Уже почерк на конверте волновал Виля.
— Ну и времена наступили, — писал дядька, — просто не верится! Можно иметь за границей родственника. Можно даже писать ему письма! И даже разрешается пригласить старого дядьку в гости! Ух!..
— Тебя пустят? — спросил Виль в ответном письме.
— Ты знаешь, что такое перестройка? — спросил дядька…
Во что только дядька ни верил за свою длинную жизнь — в коммунизм, Ленина, Сталина, в четвертую главу истории партии, в загробную жизнь, и вот сейчас — в перестройку!..
Виль все забросил — Университет, писанину, ночные прогулки — и занялся оформлением документов — подписывал, обещал, предоставлял, гарантировал — и вскоре выслал дядьке приглашение.
Через месяц зазвонил телефон. В трубке гремел родной голос:
— Еду, неверующий, встречай!
От волнения у Виля сжало горло.
— Бегу, дядька, — сказал он, — возьми в мягкий вагон, будь осторожен, ложись к окну ногами…
— Не волнуйся, — пробасил дядька, — я пол-Европы на пузе прополз…
* * *
Дядька был в Европе всего раз — он полз по ней на брюхе и катил на танке. Он любил рассказывать, как бежал в 45-ом со знаменем по крыше рейхстага и уже хотел его водрузить, но как раз в это время Сталин издал приказ, что водружать должны русский и грузин. После упорной борьбы знамя у дядьки отобрали, и с тех пор за границу его никто не пускал. Ни с флагом, ни без. Все говорили — из-за того, что дядька еврей, но сам он считал, что они боялись — вдруг он вновь заберется на крышу и водрузит?
Сорок лет дядька дальше Риги не ездил, и вот на сорок втором году после исторической борьбы за знамя его вдруг выпустили.
Дядька так растерялся, что взял с собой только ордена и грибы. Он трясся в двухместном купе: на одной полке он, на другой — грибочки.
Поезд мчался на Запад, дядька глядел в окно и думал, что времена меняются: когда-то он проделал этот путь на брюхе, а вот сейчас — на поезде.
На немецкой границе вошел таможенник и попросил визу.
— Ферфлюхте, — удивился дядька, — что еще за виза?!
Визу он взять забыл. Возможно, потому, что первый раз полз без визы.
Таможенник попросил дядьку покинуть вагон.
— Их бин панцирь официр, — строго объяснил дядька.
Несмотря на это, таможенник настаивал. Он вежливо попросил его сойти с поезда. Дядька вежливо послал его матом. Началась отечественная война — немец наступал, дядька отходил в глухую защиту, и вот, когда немец потянул дядьку за лацкан пиджака, начался Сталинград.
— Цюрюк! — рявкнул дядька. — Хенде хох!
Он перешел в наступление на всех фронтах:
— Их бин на советской территории, сука! Их бин панцирь официр, блядь — гремели орудия, — жаль, я тебя под Сталинградом не уложил…
Наступление было неожиданным и молниеносным. Блиц-криг. Немец бежал и больше не появлялся. Поезд тронулся. Так дядька вошел в Германию второй раз. И второй раз без визы..
Всю Германию он промолчал. Сидел прямо, не двигаясь, не опираясь о стенку спиной — в дядьке сидело еще несколько немецких пуль.
— Подарок дядюшки Ганса, — называл их дядька.
Он сошел с поезда, гремя медалями, и долго держал Виля в своих могучих объятиях.
Потом они вышли с вокзала, и дядька грозно оглядел город.
— Что-то я его не помню, — произнес он.
— Ты тут не полз, — сказал Виль, — ты его обогнул…
На дядьку смотрели все, даже лошади. Жители останавливались с широко раскрытыми ртами.
— Что они на меня смотрят? — спросил дядька.
— Тут не принято носить ордена, — ответил Виль.
— Не принято — когда нету, — заметил дядька и прицепил еще один — «За взятие Берлина».
Он был красив, его дядька, было в нем что-то бальзаковское — большой, широкий, голова старого льва — он занимал собою всю улицу, его сторонились прохожие и трамваи. Он как-то сразу оказывался по обе стороны знаменитой лингвистической речки. Но она была ему по колено — как на этой стороне он матюкался по-русски, так и на той.
— А ты говорил — лингвистическая граница, — смеялся он, — нет, серьезно, если б не война — я б немецкого не выучил.
Дядька знал по-немецки три слова — цюрюк, хенде хох и ферфлюхте, а также несколько специфических фраз, типа: какого дивизиона? сколько танков? сколько снарядов? — под Сталинградом дядьке приходилось периодически допрашивать фашистов.
Как ни странно, старых знаний дядьке вполне хватало — он свободно общался с жителями.
— Их бин панцирь официр, — представлялся он, входя в какую-нибудь лавку и протягивая свою огромную ладонь, — Сталинград, драй унд ферциг! Седьмой танковый дивизион… А вы какого дивизиона?
Горожане обычно удивлялись — они давно не служили, но потом, под обаянием дядькиных глаз, приходили в себя и начинали дядьку расспрашивать о его судьбе. Дядька с охотой рассказывал. Виль переводил. Вид дядьки и его рассказы производили на жителей сильное впечатление — они видели в нем освободителя Европы и, в частности, их пятиязычного города.
Они улыбались, делали подарки, угощали вином.
— Симпатичные люди, скажу я тебе, — говорил он, — может, если б не умер Ленин — мы б тоже были такими.
Надо сказать, дядьку поражало все — нектарины, мосты, клошары, проститутки, кофе со сливками и особенно машины. Он любовался ими, как любуются девушками в ранней юности. Он их нежно гладил по крыльям, ласкал бамперы и незаметно для Виля поцеловал «Ягуар». Не было машины, в которую бы он не залез, под которую б не нырнул — с его животом, проползшем пол-Европы, это был почти подвиг.
Дядька был автомобилист. Здешние машины его убивали. Он никак не мог понять, почему тут они такие красивые, смачные, чистые и прекрасные, а там — уродливые, ржавые, громыхающие.
— Ну, что я тебе скажу, — вздыхал он, — возможно, если б Ленин не умер — и у нас бы были такие.
Дядька управлял самым большим автопарком города. Машины там бесконечно ломались, шоферня материлась, пила водку, попадала в аварии — дядьку вечно таскали по судам, и если б он не был такой красочный, такой Рубенс, большой, в орденах, с подарками дядюшки Ганса в спине — его б давно посадили.
Он входил в кабинет к следователю, будто был на белом коне, гордо, откинув белую голову.
— Их бин панцирь официр, — начинал он.
И куцый следователь поднимался, потел, начинал что-то лепетать и протягивал потную ладонь. Дядька брезговал…
Он рассказал Вилю, как спасал евреев-врачей во времена нашумевшего дела:
— Ну, что я тебе скажу — время было страшное.
Гинеколог был у меня на самосвале, профессор-окулист работал диспетчером, а своим личным шофером взял светилу-отоларинголога. Можешь не верить — я тогда спас цвет нашей медицины. Потом, когда Сталин сдох — их всех снова взяли на работу, а один от меня не хотел уходить.
— Шофера, — говорил он, — не сделают врагом народа. Ошибся… А это что за штуковина? «Ламбаргини»? Двери наверх открываются! Космос!