С южной стороны дома цветник. Там цветут уже ранние розы, левкои, туберозы, тюльпаны, все раннее, весеннее, а дальше поднимаются еще зеленые стебли летних цветов. Эти расцветут к Ивану-Купале. По зеленому забору, отделяющему цветник от двора, уже громоздятся капуцины всех цветов, жимолость и душистый горошек, простой и скромный, но такой милый. Горят на солнце белые, желтые, оранжевые, розовые, красные и почти черные, тёмнокрасные капуцины, дрожат на ветерке, пахнут. Радуется глаз, когда смотрит на их разноцветную игру. Но если взглянешь на белую сирень, цветущую вокруг дома, то не сможешь оторваться. Даже Михайло, несмотря на то, что он больше с конями возится, с коровами, и тот сказал: “Да, в этом году "бузок"[73] (как он звал сирень) больно хороший! Ну, так батюшка же все знают про цветы!” Он был уверен, что никто на свете “всего” про цветы, как наш папа, не знал! И все его приказания, как и мамины просьбы, он выполнял совершенно точно. Что-что, а уж удобрение, бывало, положит сейчас же, как сказали, и разве что — дождь, а то буквально через минуту. У него никогда не бывало, чтоб ответил: “Сичас!” — а сам забыл на целую неделю. И вообще, он не терпел, когда кривоглазая Мавра крикнет: “Сичас!” — а сама за соломой пойдет. Он всегда ее передразнивал: “Сичас, через час, Господи помилуй нас! А ты бы нос утерла, да сейчас и сделала бы!” На что Мавра обижалась: “Работы-то этой много, и всё надо одно после другого делать!” — “А ты возьми расчет! Скажи, что больше работать не хочешь!” — поддевал он. — “Всё какую ни на есть дуру, да на твое место нашли бы…” Он, конечно, был к ней несправедлив. Мавра дурой не была и трудилась все время, работала, а только глаз у нее окривел, ну, а Михайло некрасивых баб не терпел: “Ежели стара, да еще и кривая с рожи… Что с нее взять тогда?” — и ожесточенно плевал наземь. Мавра же, проходившая мимо, вздрагивала: “И чтоб тебя блохи заели!” — в сердцах бурчала она: “Вот уж царь Дундарь нашелся!” На это Михайло презрительно сплевывал еще раз. Я как-то в доме, взяв с него пример, плюнул на пол… да еще при тетке! Вот она на меня коршуном налетела! Ну и задала же мне жару!.. Спасибо, Бог Прабу на шум послал, так она меня спасла! А то — тетка, не задумываясь, оторвала бы мне голову… Даже отец, многозначительно кивнув в сторону тетки, сказал: “Ты что ж, родной тети не уважаешь?” — “Да это он у конюха научился!” — обозлилась тетя: “На собак лаять умеет, и на пол плевать, как мужик, весьма горазд!” — “Ну, ну! Не лютуй!” — заступалась Праба. — “Мужик тебя хлебом кормит, конюх лошадьми правит, когда ты под кружевным зонтиком этакой барыней едешь!.. Не тебе же править! А кто зонтик держать будет?”
Дальше я не слушал, а удрал в первую раскрытую дверь, а потом через окно сигнул. В саду был мир, тишина, цветы, аромат, птичий свист и гомон. Правда, с чего люди злятся, и себе и другим жизнь отравляют? Ведь можно же обойтись без всякого крика? А кому нужен наш гнев, раздраженье, выкрики? Ни — самому себе, ни — другим!
Я залез в самую гущу сирени, просунул голову между цветущих гроздей, и так, поводя носом туда или сюда, нюхал, нюхал, пока не надоело! Вот это была — красота, а что — теткины изречения! И без них можно пообедать, как сказал Михайло: “Она на тебя кричит? А ты не отвечай! И без ее попреков можно кушать! Да и перец из них повыдохся”. Праба, когда я ей это сказал, сделала большие глаза и басом прошипела: “Вот, возьму, да тетке и расскажу! Вот обрадуется!” А я жестоко струсил и просил не говорить: “Мне ничего. Меня она не убьет, а вот Михайлу влететь может…” — “Ну, ну… Так-то Михайло и задрожит, забоится, затрясется! Я его знаю. Он тетку за один "гам!" съест!” — “Так вот и не надо, чтоб он ел…” — “Ну, ну! Не бойся. Не скажу, — успокаивала она. — Ступай в сад, гуляй, да бойся тетю обидеть”. Я убежал, и, сам того не желая, нечаянно подслушал, как тетя уговаривала маму: “Ему уже пора учиться! Нечего в деревне собашничать!” Боже мой! У меня все похолодело внутри! Эта жестокая тетка может меня в город увезти! Ни за что не дамся! Нет, нет!.. А чтоб ее… Я не на шутку перетрусил. Вскоре Праба вышла в сад и села в свое плетеное кресло. Я к ней кинулся за разъяснениями, но она меня успокоила: “Пока я жива, никакая тетка тебя не заберет в город. Тебе еще рано туда ехать!” Тут я вспомнил, что года за два до того в городе, в сопровождении матери и тетки, побывал. Мы туда ехали в поезде, потом долго тарахтели на извозчике, наконец остановились перед одним домом. Тетка стала открывать двери, а мама платила извозчику. В это время откуда-то вынырнул грязный, оборванный мальчишка, показал мне язык, да как хлопнет меня по лицу! Ударил и убежал, на углу хохочет. Мне показалось это здорово обидным, и я заревел. Тут только мама с теткой увидели, что меня уже с приездом поздравили… О городе поэтому у меня было довольно неприятное представление: приедешь, а тебе “по морде” ни за что надают! И конечно, на таких условиях я ехать “в город” не хотел! — “И не поедешь!” — убеждала Праба: “Надо еще и здесь в школе побывать”.
Белая сирень, зачарованные цветы, зелень, сучья, ветки тянули меня все время, и я все время там торчал. Тетя предупреждала: “Смотри, голова будет болет!” А мама просила: “Да не тереби же так ветки! Ведь растению больно! Оно — живое”, а Праба подозвала меня, схватила за волосы и дернула — “Ай!” — вскричал я, — “это же больно!” — “Ну, а когда ты тянешь ветку за цветы, ей не больно?”
Это меня заставило задуматься. Действительно, если мне больно, то и растению тоже? Я вечно буду Прабе благодарен за это! У меня на всю жизнь осталось понимание, что растение — существо и что ему — больно, если его терзают! Как подхожу к цветку или дереву, так и стараюсь боли не причинять. И правда, как мало люди об этом думают! А уж о животных и говорить нечего. Собаки страдают сильней человека. Но как же низки злодеи, убивающие человека…
Гроздья белой сирени, яркое солнце, зелень, тепло, пьяный воздух, свист, щелк, гомон птичий, голубоватый туман, дрожащий над всем, молодая зелень, то, что Праба меня в город не пустит, все — меня потрясало, подымало куда-то вверх, на самую высоту, так, что захватывало дыхание. Вот в эти минуты я был искренне счастлив!
Михайло мне сказал: “Я бы тебе, Петрович, все рассказал, да ведь ты родителям брякнешь, а они по шее, по шее! И в тычки со двора выгонят!” — Тут я ему крепко поклялся, и тогда он сказал: “Видишь, тетя… Оне, конечно, барыня и деликатное воспитание имеют… Ну, а все-ж, как ни крути, выходит, значит, что оне — баба!.. А как тебе баба, так, значит, и вередящая… Ну, чего ей надо? Видит, дитё, значит, веселое, здоровое, так они его сейчас, значит, и в город законопатить желают!.. Чтоб оно там, у городе, значит, похудело, побледнело, худым дыхом надышалось, чтоб разной грязи наглоталось, а потом и будет из него, значит, дресированая обезьяна! Будет кланяться да приседать, старым бабам ручки лизать, да чтоб — “Как здоровячко, мадама, вашее”, и усе такое… И пропало дитё, а уже школьник будешь, а там и скубент, в гимназию ходить будешь… Вот чего тетя добиваются! Оно конечно, в городе образованные!.. На прошлой неделе Гришка Мостовой был. Так его подпоили, обобрали, морду набили и где-то в степь завезли, бросили. Домой голодный и без сапогов пришел. Проздравили, значит… Вот, тебе и город. Только ты уж молчи и — ни слова никому!”
Я еще раз поклялся, что ни слова не скажу, даже, если под ножом буду. За обедом, глядя в окна, на ветви цветущей голубой и белой сирени и на синее небо, полное золотых искр, в котором колыхались верхушки деревьев и проходили белые тучки, круглые и сверкающие, я изо всех сил прислушивался, о чем говорила тетя с мамой, но то были разговоры о приготовлении молодой капусты и об огурчиках на вишневом листу. Мама тоже их так готовила, но тетя настаивала, что непременно надо прибавить веточку эстрагона и одну ветку цветущего иссопа. Мама удивлялась, но чем больше возражала, тем больше та настаивала. Наконец Праба, любившая всеобщее согласие, сказала: “Да мы вот, как соберут парниковые огурчики, одну банку сделаем на пробу”, чем примирила сестер. Тетя вдруг очень развеселилась и стала о чем-то смешном рассказывать. Отец все время молчал, как и Праба. Наконец, перед тем как вставать, он на нее взглянул с упреком и сказал: “Ну дай же сестрам наговориться!” Тут они оба расхохотались, а тетка остановилась на полуслове, да как прыснет, точь-в-точь, кошка! За ней рассмеялась мама, а я сделал вид, что плачу, чем развеселил на этот раз всех. У Прабы все тело прыгало от смеха, и лицо густо покраснело. Отец встал, перекрестился, и его примеру последовали все мы.
На Дону весна дружная, ясная, веселая, безо всяких капризов, и с каждым днем становится на градус теплее. Серебристые дождики падали, но такие легкие, приятные и краткие, что никто не жаловался, и даже пчелы продолжали брать взяток, перелетая с цветка на цветок. Что касается скворцов, то они оглушительно пели, сидя на ветках и подставляя под дождь свои пиджаки, распахивая крылья и похлопывая ими, точно хотели лететь. Ласточки, и те влетали в гнезда, ждали, когда дождик затихнет, и сейчас же шли в лет. Вероятно, и мушки, которых они ловили, тоже начинали летать. Все спешило расти, плодиться, жить. Как раз тюльпаны расцвели, но под дождик сразу закрыли свои цветы. Солнышко высушило капли, украшавшие листву, и тюльпаны сейчас же раскрыли чашечки. Они у нас нежно пахнут.