И вдруг сон-морока ускоряется: мельтешня, будто все вверх ногами поворачивается. Из чёрноты вылетают белой молнией жеребцы-вороны, на них всадники в кожанах. Вцепились когтями в спутанные гривы. Пасти разинуты, с клыков пена капает…
Наскакивают на братьев. И не всадники это вроде, а волки. Вожак огромный, шкура с проседью, зенки желтым огнем горят. Спрыгивает с лошади, рычит люто и Леньке в морду – на! – челюсть хрустнула. Тот, тоже не дурак, в ответку зверю – на! – кулаком в зубы. Извернулся да еще раз – на! – волчий нос враз набок свернуло.
Тут сон опять вязнет… все ме-едлен-но плы-вет… Из руки волосатой выкатывается маузер, черный, блестящий… ме-едлен-но-ме-едлен-но вски-идывается… из дула выползает сноп пламени… а во лбу у Леньки дыра…
Володька прыгает на самого матерого руками вперед, вроде как ухватить хочет… падает… катится по земле кубарем.
Мгновение – и вот уже четверо милиционеров нависли над ним, матерятся, молотят сапогами-прикладами куда ни попадя… А потом волокут за ноги… волокут… А он и не противится, улыбается только, шепчет легонько: «Ма-ру-ся… Ма-ру-ся…»
То ли живой, то ли мертвый?…
Манька вскрикнула, грохнулась с лавки и зашлась слезами…
С той ночи долго еще деревенские шумели-ссорились:
– Слыхали, слыхали? Воров ноне сцапали. Конокрадов!
– Ты говори, да не заговаривайсси. Хто воры-та?! Хто? Вовка с Ленькой?! Побойсси Бога!
– С царем управились и до бога вашего доберемси! Вот сообчу, куда следоват, станет ваш боженька тебе, змее языкатой, сухари сушить.
– Вот ведь завистница полоумная. Неча с такой и говорить-та! Тьфу!
Одна «сорока», с району, на хвосте принесла: будто засудили Володьку на пятнадцать лет, как вора, за кражу народного добра. А другая «сорока», из местных, баяла, будто на месте обоих братьев прибили. Которая правда, которая нет?… Не дознаться… Сгинули братья…
Гуляет по тем краям с незапамятных времен песня старинная, горькая, заунывная:
Зачем мать сыра-земля не погнется?
Зачем кормилица не расступится?
От пару было, от конинаго,
A и месяц, и солнце померкнуло.
Не видно луча, свету белаго;
А от духа татарскаго
Не можно крещеным, нам живым быть…
Начался голод. Такая голодуха повсюду расползлась, что лебеда да очистки сделались пищей пасхальной. Мор взялся людей косить без разбору, будто косарь траву. Это как омут – не выбраться.
Все одно к одному. Тут выяснилось, Маруся ждет ребенка. Беременность-пытка изводила до обмороков.
Рожала в дому.
Свекруха глянула:
– Сама тощща щучка, да еще девку-цаплю уродила. Энтот малец – не жилец!
А и вправду Лидочка хворала без останову. Слабая, хилая, словно прозрачная. Возьмет грудь, чмокнет пару раз да бросит, выгнется дугой, зальется криком, ротик разевает, а не ест. Маня и тряпицу мочила в молоке, и так и этак гулюкала. Тает дитенок на глазах.
Дальше – хуже. Лидочка огнем горит, задыхается… Будь мамка поопытнее, сообразила б, что нет в ней молока с голодухи, что в город к доктору надо – коклюш.
Спросите, куда бабушка глядела? А мимо. Кому нужен лишний рот в такую пору? Ну и не выжила хрустальная. Прибрал горемычную милосердный ангел…
Осиротевшая и чужая в мужнином доме Мария как вышла с поминок за порог, так и ушла, в чем была, куда глаза глядят…
И сглотнуло нашу Марусю горе-гореванное холодное, безликое, дотла… Куда шла? Сколько? Зачем? Ела ли, спала ли – неизвестно. Разум не удержал тех событий. Так… куча мятых обрывков старого календаря…
Скиталась незнамо где, в беспамятстве: пыльные дороги, жеваные листья, сбитые ноги, дожди за шиворот, снега по пояс, работа батрачья до упаду, побои без причин, телеги скрипучие, рельсы бесконечные… Несли ее ноги вперед и вперед, так меньше горе берет…
Очнулась Маруся от своей печали только в бараке на полу. Вокруг люди незнакомые валяются вповалку. Теснота – негде котику издохти. Все люд – чернорабочий, грязный, измученный, безликий. И мужики, и бабы храпят без задних ног.
Теплынь. Неужто лето пришло? Вышла на воздух.
А воздух совсем чужой – сухой, сладкий. Виноградники плетутся, розы бурьяном, мальвы бархатные чаши разинули.
Сколько времени прошло? Где она? Ничегошеньки в ум не шло, будто спала все время, и – ать! – спичкой чиркнули, проснулась.
Разговорилась с товарками, выяснилось, что она в Ташкенте. От ее дома так далёко, так далёко, пешком ни в жисть не дойдешь. Неужто ехала? А на чем? Никак не вспомнить…
Живут здесь узбеки, хорошие люди, добрые. И главное, край этот хлебный. Люди прямо так и говорят: «Ташкент – город хлебный». Жара тут – дело обычное. Воду из артезианских скважин добывают, с глубины. Вкусная вода. А чуть отъедешь из города – плохо, пустыня кругом. Земля мертвая, страшная, один песок. Горячо как в аду. Положи яйцо – вмиг вкрутую. А мы, говорят, Мань, тебя за полоумную держали. Все молчишь, молчишь. Глазищи пустые растопыришь – и в одну точку. Застынешь, как сопля на морозе. Мы тебя «чокнутая» прозвали: на живую непохожая была. А сегодня, гляди ж ты, вроде отудобела2. Человек человеком. С чего ж, девонька, тебя так замкнуло?! Хотя чего спрашивать, всяк свою беду носит. Ну, оттаяла, и слава Богу!
Маруся слушала и страшно удивлялась…
Сочную траву в Узбекистане можно потрогать только ранней весной. Маруся никак не могла привыкнуть, что здешний март совсем не тот марток, что не скинешь порток. Тут в апреле клубника поспевает.
Полюбила Маня ходить на луг – километра за два от бараков. Во-первых, ни души. Во-вторых, дикий чеснок и редиску найти можно. И главное, тюльпанов там – тьма-тьмущая. Надерет, бывало, охапку, ляжет в траву, букет на грудь и дышит, дышит горькой сладостью… Честное слово, цветы эти пахнут слезами. Может, оттого что цветут недолго, – ах! – и осыпались атласные головки…
В тот день издалека углядела, что лужок ее огородили. Широ-око столбы расставили. Что за напасть? Неделю назад была – все тихо. А сегодня, глянь, копают незнакомые, в солдатское одеты. Меж ними один в штатском хорохорится, бравый такой, начальник по всему. Руками машет, кричит – не слыхать чего.
Маня думает: разузнать разве? Ну и полезла через ограду, да, как на грех, подолом зацепилась – и ни туды и ни сюды, того гляди, прореха в сарафане приключится.
И вдруг смешливый голос за спиной:
– Мадам, вам помочь?
Глянула – глаза карие с прищуром близко-близко – и отпрянула.
– Боишься? Зря, я добрый, – и расхохотался.
Перед ней стоял тот самый рукомахатель. Невысокий, жилистый мужичок. Темно-русый, с резкими, чуть монгольскими скулами. Отцепил невольницу от колючей проволоки и протянул широкую крепкую ладонь.
– Иван. Блохин.
Руку не взяла:
– Ишь ты – Блохин, можа ты – Плохин?
– Не-е. Я – Блохин! Маленькая блоха злей кусает, слыхала? Это про меня.
Маруся засмущалась, присела на траву и отвернулась. Он приземлился рядом. И давай наяривать: мол, начальник я тут, радиоточку возводим – стратегический объект. А она, к слову говоря, не шпионка ль? Ну-кась, дай, говорит, в глаза посмотрю.
Маня повернулась, улыбнулась доверчиво и будто умыла Ваню синющими глазищами, как водой родниковой. А и поперхнулся парень. А и застыл с разинутым ртом. Взгляда от сияющих фиалок отвести не может.
Что Блохин, ё-моё, девок ладных не видал?! Хе-х! – тыщщами отлетали! А тут вдруг засосало под ложечкой… Растерялся гоношистый Ванька, коленки задрожали, с собой совладать не может, опьянел будто. Такого конфузу с ним еще не приключалось. Сморгнуть боится: вдруг мираж?! Упустишь мгновение – и сказочке конец!
Но не таков Иван Блохин, чтобы вялости в организме волю давать! Затряс башкой, как бык, смахнул наваждение… Собрался, продышался и давай пуще прежнего стратегию развивать. Правда, голосом переменился.
Я, говорит, самый главный инженер по оборудованию. Скоро посреди этого поля радиовышки вырастут, фидера протянутся, а простор останется, и сладкий воздух никуда не пропадет, и маки с тюльпанами не повыведутся. И дикий картофель, похожий по вкусу на кочерыжку, только кучнее уродится. Что спец он, дескать, не из последних. И холостой притом. Заходил петухом, бахвалился, охмурял. Давай достоинства выпячивать.
От такого стрекота у нее аж в голове зазвенело. Подтянула коленки к груди и уткнулась в подол. Сидит, думает: «Вот ведь докука, вскочил, как пузырь от дождя».
А он все наскоком, наскоком:
– Ты чья будешь?
– Ничейная.
– Муж есть?
– Нету.
– Отлично! А почему нет? Не берет никто, или сбежал?
Маруся потемнела лицом, плечи уронила, прошептала: «Загинул…»
– Из раскулаченных?
– Не-не… – Тут она испугалась всерьез. – Конокрад… И охота тебе спрашивать?
– Кхм… Ясно. Хочешь, чтоб конокрад, пускай конокрад, – помолчал и вдруг четко, не вихляясь: – Выходи за меня!