А мама готова была мне отдать все, что угодно, кроме любви. Она сутками стояла у плиты и накрывала столы, которые поражали воображение всех моих гостей, она не скопила за долгую жизнь ни копейки – всё раздавала, дарила, подсовывала, превращала в сюрпризы и призы; она была в добрых отношениях со всеми моими мужьями (она вообще умела правильно организовать свои отношения с мужчинами); ее до последнего дня жизни навещали коллеги и ученики с фанерно-мебельного комбината и уходили от нее всегда развеселившимися и приободрившимися; меня и сейчас время от времени берет за руку актер, писатель, художник:
– Всегда помню, как приходил посоветоваться с твоим отцом… Боже мой, а какая замечательная у тебя была мама! Как она нежно смотрела и уговаривала пообедать…
Но она не любила своих дочерей, и коверкала им жизнь, как могла. Может быть, все женщины вообще были ей соперницами в той страшной жизни, которая признавала только победителей.
Незадолго до маминой смерти я заговорила с ней о том, что она сделала со своими дочерьми, как методично прививала и вскармливала в них нетерпимость; мама, кое-как сковырнувшись с постели – она уже не вставала, – поползла за мной на коленях с криком:
– Доченька! Прости меня, прости!
Наверное, так до конца играли свою роль римские патриции, в смертный час, с кинжалом у сердца, думая только о том, красиво ли лежат складки тоги, успела ли слететь с губ давно заготовленная фраза, предназначенная вечности.
Мама обожала смотреть соревнования по боксу, признавала цирк, в котором воздушные гимнасты работают без страховки; иногда, замечая мой ненасытный детский, наполняющийся ненавистью взгляд, она спохватывалась, брала меня за руку и вела гулять в парк или возила на экскурсию в Ленинград. И даже заводила откровенные разговоры, в которых разоблачались всевозможные негодяйства моей глухонемой бабки и вечное папино цыганское раздолье: «Он мне говорит: Раечка, собирайся, мы же приглашены в ресторан. А я: я готова, Гришенька, пойдем. А он: а что же ты не переоденешься? А я: так мне, Гришенька, не во что переодеться, у меня, Гришенька, всего одно платье!». Ей казалось, что этими жалостливыми рассказами можно перетянуть меня на свою сторону, и она раздражалась, видя, что натыкается на молчаливый отпор. Я молчала, потому что мне было стыдно. Как не раз потом было стыдно слушать своих подруг. Одна из них подкараулила соперницу, схватила ее за волосы, втянула в окно своей машины и, не выпуская волосы из рук, нажала на педаль газа. Вторая изрезала ножницами всю одежду изменившего мужа и, почувствовав, что ярость не унимается, пырнула его самого ножницами в бок. Третья пыталась пробраться в роддом и что-нибудь сделать с «ублюдком» – ребенком, которого произвела на свет любовница ее мужа. И наконец, одна из приятельниц требовала, кормя грудью младенца, чтобы ее сестра сделала аборт, потому что в противном случае их маме придется ухаживать сразу за двумя внуками. «А не согласишься сама, – орала моя приятельница сестре, и ребенок ее захлебывался молоком, – я его из тебя сама ложкой выковырну к чертовой матери!»
Каждое свое стихотворение я несла отцу. Читала и с замиранием сердца ждала его реакции. Если отец стихотворение принимал, то ликовала, могла заплакать от радости. И отец, точно уловив этот момент, всегда просил: «Давай позовем маму, прочти ей тоже. Ты пойми, ей же обидно, ты ее отстраняешь от своих дел!». И я всегда сдавалась. Мама входила, смиренно присаживалась, сосредоточенно слушала, потом говорила, все больше разгоняясь и летя по рельсам:
– Лилька, а? Кто бы мог подумать? Черт меня бей, каково! Но поймут ли тебя люди? Вот наши девочки из зеркального цеха – самые что ни на есть интеллигентные – они уже несколько раз меня спрашивали: «Раиса Владимировна, а почему ваша Лиля такая высокомерная? Заносчивая. Не уважает она, Раиса Владимировна, простой народ!»
Я всегда была с аутсайдерами, неудачниками, пьющими, безнадежными и ненужными, я всегда знала, что жалеть надо голодных, горестных, безмужних. Но как это маме удавалось меня убедить в том, что я лично повинна в несчастном детстве каждого ребенка, растущего без отца, в одиночестве каждой незамужней женщины, в любой неудачливости и угрюмости? И из этой моей виновности само собой вытекало, что тем, кому повезло меньше, чем мне, высокомерной эгоистке, тем, несчастным, – всё позволено. Всё!
Прощай и терпи, потому что тебе лучше. Терпи и прощай, отдай им свою кожу на рубахи – всё будет мало. Ты повинна в том, что тебя любит отец. Что ты сыта. Что ты прекрасно одета (это – отдельная статья для неизбывной ненависти!), ты никогда не была одинока, не спала в холодной постели, ты писала, писала, писала, и никому не удалось ни отнять у тебя это право, ни заставить писать по-другому, так, чтобы было понятно простому народу.
Ты всегда выходила из строя, будто непослушное дерево в парке, так получай сполна!
Мама захохотала, увидев впервые, что я пишу слово «Бог» с большой буквы. Она была убеждена, что это – междометие.
– Если она вас не обманула, господин полицейский, то ее просто подменили в роддоме! – говорит оскорбленный муж, нашедший утром на столе записку, где жена уведомляла его о разводе и отъезде в другой город, далеко-далеко, а сама отправилась с жалобой в ближайший полицейский участок.
– Януарий, ты можешь меня оскорблять где угодно, но только не в полицейском участке! – отворачивается от него найденная заплаканная жена.
– Почему же в полицейском участке тебя нельзя оскорблять, ты что, какая-то особенная?
– Потому Януарий, нельзя, что полицейский участок, и всё!
– Нет, не всё! – выходит из себя полицейский и топает на заплаканную жену Януария. – И Януарий ваш совершенно прав, госпожа такая-то, не желаю знать вашего имени. Говорю вам как полицейский. Напрасно вы написали заявление. Я не могу арестовать баклана, как вы того требуете. Действительно, на ночном дежурстве я видел, как баклан приподнял крышку бака в вашем дворе, вытащил оттуда мусорный пакет, разорвал его, схватил дохлую кильку и полетел с ней на ваш подоконник. Но для меня это еще не повод.
– Что касается повода, то я убеждена, коллега, – включается в разговор женщина-полицейский, пахнущая огуречным лосьоном, яичным кремом и земляничным мылом, – я убеждена, коллега, что повод давала она ему сама. Давала! Посмотрите на нее. Почему она всегда сидит у окна и следит за бакланом? Ушла бы куда-нибудь погулять, он бы ее и забыл. Это я вам говорю как полицейская.
– Уйдите, госпожа такая-то и господин такой-то! – кричит полицейский. – К сожалению, я знаю ваше имя – Януарий; у нас закон один для всех, и мне нет нужды знать ваши имена, но одно имя я все-таки узнал…
– Меня зовут Олимпия, – улыбается ему сквозь слезы несчастная жена.
– Я ничего не слышал, прошу вас уйти. Или уйду я, – встает полицейский. – Мне уйти?!
– Нет! – рыдает беззащитная женщина. – Пойдем, Януарий! Но баклан подкарауливает меня во дворе и не дает прохода.
– Подумаешь, какие нежности! Меня тоже подкарауливает один ворон. Он так меня ревнует, что выклевал глаз моему котенку! Хотя я сама полицейская и никого не боюсь по долгу службы, – женщина-полицейский распахивает перед ними дверь.
– Выклевал глаз котенку? Ты слышишь, Януарий?! – жена чувствует обнадеживающий запах огуречного лосьона, яичного крема, земляничного мыла.
– Да, пока только котенку, – кивает женщина-полицейский. Ее буквально прорвало, хотя она на службе и понимает, что это недопустимо. – Но это последнее предупреждение, потом этот сильный мужчина кинется на меня, несмотря на то, что я полицейская.
– Послушайте, коллега… – стучит по столу полицейский.
– У меня есть имя… – сознается женщина-полицейский, и ужас отражается на ее честном служивом лице.
– Нет! – кричит полицейский.
– Меня зовут Анна-Мария-Мишель! Я не какая-нибудь безымянная Олимпия! – женщина-полицейский распахивает окно и выдает свое имя кустам и заржавленным рельсам, по которым когда-то ходил трамвай.
– Я и не думал, что вы Олимпия, ворон ворону глаз не выклюет, – потерянно отзывается полицейский.
– Как знать! Вороны очень умные и страстные, – хихикает Януарий.
– Помолчите вы все! Я люблю голубей! – полицейский понимает, что проиграл, нарушил, и потому торопится хоть что-то рассказать о себе.
– Я так и думала о вас. А вы, Олимпия, вы так думали о нем? – Женщина-полицейский внезапно обнимает жену Януария, которая больше не плачет.
– Я так и думала, а ты, Януарий? – жена обнимает своего мужа, женщина-полицейский обнимает жену, и теперь они стоят, обнявшись втроем.
– Я думал, – хихикает и хихикает Януарий, что даже странно для мужчины.
– Но почему? – спрашивает оскорбленный полицейский, он хочет избежать хотя бы последнего унижения.
– Потому, мой любезный коллега, что голубь способен только на непорочное зачатье! Поэтому вы любите голубей!