Бой больших столовых часов потонул в семейном шуме. Несмотря ни на что, часы по-прежнему отбивали время. Станислаус и Лилиан не смотрели друг на друга.
— Этот капитан что-нибудь для тебя значит?
— Нет. — Лилиан ответила слишком поспешно. — Он всего лишь… Впрочем, он ухаживает за всеми нашими сестрами. Это за ним водится!..
Лилиан спала, а Станислаус бодрствовал. Он приехал с чужбины на чужбину. Здесь, в этой семейной суете, обмолвиться словом о смерти Али, разбередить воспоминания о фронте было неуместно.
Один за другим увядали дни отпуска. Лилиан проводила все время на вокзале. Ее не освободили от работы. Ее начальник, капитан, воспротивился этому. Что поделаешь! Война. От многих желаний приходится теперь отказываться.
Ночью, лежа с Лилиан в постели, Станислаус чувствовал себя иной раз как дома, желанным гостем. На мгновение он бывал спокоен, что она целиком принадлежит ему. Лилиан не скупилась на ласку в словах и любви. Но по утрам из гнездышка постели подымалась другая Лилиан: она неохотно ждала утреннего кофе, препиралась с матерью, поддевала отца, заглядывала мимоходом в коляску с младенцем и торопилась уйти, словно боялась пропустить начало большого празднества.
— Лилиан одержима чувством служебного долга, уж такова она, — защищала свою дочь матушка Пешель; и, ободряюще улыбнувшись Станислаусу, подарила ему сигару из военного пайка. Станислаус сел на семейный диван и следил за синими кольцами дыма, в которых растворялись утешительные слова матушки Пешель.
По вечерам он сидел вместе с папашей Пешелем. Они ждали. Каждый своего. Чего, собственно?
— Каковы военные перспективы? — спрашивал папаша Пешель. барабаня пальцем по спинке дивана. Не ответит ли диван на его вопрос? Станислаус молчал. Говорить о войне здесь, на диване, ему казалось глупым. Папаша Пешель сам отвечал на свой вопрос:
— Перспективы, мне кажется, неплохие. Я никогда не был за этого Гитлера, ты-то знаешь, но в военном искусстве он знаток. Когда-нибудь для вас откроется весь мир, ну а нашему брату, разумеется…
Пронзительные звуки сирены ворвались сквозь оконные щели, засверлив в ушах. Улица оживилась. Шаги перешли в топот, возгласы — в крики испуга.
Папаша Пешель вскочил с дивана, побежал в спальню и выхватил ребенка из коляски. Ребенок кричал. Матушка Пешель спешила к ним. Руками, измазанными тестом, она схватила ребенка, прижала к себе. Пешель снял со стены свою лучшую канарейку, главную певунью.
— Когда-нибудь эти летчики доберутся до нас.
Они кинулись — впереди мамаша Пешель с ребенком на руках — в убежище.
Станислаус остался сидеть на диване, сурово допрашивая себя: пошевельнулся бы ты, если бы они прилетели и тебе предстояло погибнуть под развалинами? Он не сразу ответил себе, и ответ его кончался словом «нет». Теперь он думал так же, как Вайсблат, и великая Пустота поглотила его. Станислаус вдруг затосковал по своему товарищу Вайсблату, и ему показалось, что хоть они оба привыкли к великой Пустоте, а все-таки могли бы немного согреть друг друга.
13
Станислаус мерзнет в одиночестве в большом городе Париже, призывает своего эльфа и из ненависти к фельдфебелям спасает любовную парочку.
Станислаус в Париже снова встретил Вайсблата. Это был совершенно другой человек.
— Выпьем за твою жену! — предложил Вайсблат. Он был безудержно весел.
— Ты болен, Вайсблат?
— Разве философ обязательно должен быть болен? А если он, скажем, слегка навеселе?
Станислаус окинул взглядом захмелевшего товарища.
— А Пустота?
— Пустота там, где ничего нет. Здесь Париж. Образованные люди. Как-никак, politesse, noblesse.[10] А жена у тебя хороша собой?
Станислаус оставался трезвенником в пьяной компании.
Повеселевший Вонниг отвел его в сторону.
— Все к лучшему. Мы теперь — парадный полк для обозрения. Лошадей больше нет. Что с ними делать в этом роскошном городе? Только у ротмистра еще есть лошадь. Мы носимся на автомашинах по метрополии и пугаем ту горсть людей, которые нам не симпатизируют. Большинство относится к нам хорошо. Я умею в этом разбираться. Все к лучшему, ура!
— Скажи, Вонниг, твоя секта разрешает пить?
— Моя секта разрешает веселье, все к лучшему, мы в Париже, браво!
На кухне у Вилли Хартшлага пробки так и вылетали из винных бутылок. У него не хватало времени для стряпни. Сразу же после полудня он исчезал с посылками под мышкой.
— На тебя ведь можно положиться, — говорил он Станислаусу.
Станислаус варил кофе по армейской инструкции — ячменный. Никто не пил его. Станислаус выливал кофе в раковину и на следующее утро заваривал свежий. Кто знает, не взбредет ли на ум какому-нибудь офицеру опохмелиться отечественным напитком? Следовательно, ячменный кофе всегда должен быть в наличии.
Станислаус все думал и думал: чем они в самом деле заняты здесь в чужих странах? Ведь отечество завоевывало чужие страны не только для деловых немцев; на этом жизненном пространстве необходимо поддерживать порядок. Им, солдатам, надлежит обеспечить его. Так, во всяком случае, писали в солдатских газетах. Хайль Гитлер!
Дивизион Станислауса был назначен для несения караульной службы и охраны высоких немецких военачальников, поселившихся в парижских дворцах; кроме того, дивизиону вменялось в обязанность пропитать твердым немецким духом этот легкомысленный город и его жителей — бесплодных французишек. Так гласили приказы по полку. Прочитанное не произвело на Станислауса никакого впечатления. Его мысли вертелись вокруг Пустоты.
Бледная кровь Вайсблата, казалось, покраснела под влиянием французского вина. В свободные послеобеденные часы он встречался в одном неприметном кафе с хрупкой француженкой Элен, сидел с ней за камышовой занавеской. О эти руки с тонкими пальцами! Voilà[11] эти гибкие суставы! Ici[12] этот взгляд из-под каемки черных ресниц! Parbleu,[13] этот ум! Вайсблат, разумеется, говорил с ней больше по-французски. Мог ли он поддерживать интимный разговор на варварском языке своего отечества?
Они попивали вино. Она пила мало. Он — стакан за стаканом. Quelle délicatesse[14] этот напиток! Воплощенный в вине французский воздух, который растекался по языку, распространялся по телу, ширился, переливался через край. В солдате проснулся поэт. Стоя в карауле, Вайсблат писал стихи. Любовные стихи на французском языке. Он положил свое стихотворение рядом со стаканом Элен. Она прочла его, засмеялась и учтиво сказала:
— О! Я немного голодна!
Он выписал из Германии свой напечатанный роман. Элен снова вежливо сказала:
— О! Ваш язык расхаживает в сапогах: трамп, трамп!
Он выпил столько вина, что, осмелев, пытался ее поцеловать:
— Вы так мило сказали: трамп, трамп!
Она вежливо отстранилась. Откинула камышовый занавес:
— Нас видят!
— Pardon, mille fois pardon![15] — ответил Вайсблат.
Она продолжала разговор.
— Я никогда не слыхала, как обращаются с этим языком ваши поэты. Может быть… — Она взглянула на него сбоку. — Может быть, они обувают свой язык в черные бархатные сапожки?
— Черные бархатные сапожки, Элен?
— У вас все так мрачно.
— Quel esprit,[16] как остроумно.
— Oh!
Он повел ее в кино. В темноте он пытался взять ее за руку. Этот Вайсблат! Этот философ Пустоты! Разве девичья рука пустое место, ничто? Да, ничто, потому что он поймал пустоту. Элен зачем-то вдруг понадобилось поправить обеими руками волосы и впредь заниматься только ими.
Когда они вышли из кино на улицу, он готов был заплакать, как ребенок, который не получил того, что ему хотелось. Кино оказалось оцепленным немецкими солдатами. Вайсблат выпустил руку Элен, подтянулся. Элен весело болтала. Он отвечал по-немецки.
— Ваш язык ходит в сапогах, — сказала Элен, ловя его руку.
Он заложил руки за спину, как немецкий филистер на вечерней прогулке.
Немецкие солдаты охотились за молодыми французами и многих уводили с собой.
— Что тут происходит? — спросил Вайсблат.
— Это происходит каждый день в разных местах Парижа, — ответила Элен.
Она ушла. Она покинула его. На следующий день он ее не встретил. Она как в воду канула.
Прошли недели. Станислаус сидел на корточках в подвале ротной кухни. Потускневший дневной свет просачивался сквозь окна. Квадратные тени от зарешеченных окон лежали на замасленном каменном полу. Для солдат был сварен вечерний кофе. Второму ротному повару Станислаусу Бюднеру предстояли еще длинные послеполуденные часы и весь вечер до отбоя. Как ему провести это время? Раньше он никогда не скучал и каждой минутой, свободной от работы в булочной, пользовался для учебы. А к чему сейчас учиться? Чтобы стать ученым трупом? Он взял бутылку вина из кухонных запасов Вилли Хартшлага. Вилли, как всегда после обеда, пошел шататься по веселому Парижу. Все были оживлены, у всех были какие-то дела, все казались счастливыми; только Станислаус расхаживал по кухне, приводя в порядок свои мысли. Может быть, он все еще болен? Может быть, эта странная лихорадка, которой он заболел в Польше, в глинистом карьере, расстроила его мозг?