Когда провожали первую партию запасных, Леон пришел на вокзал, запруженный народом. В рабочих тужурках, в крестьянских шубах, в свитках люди стояли на снегу, окруженные родными, сундучками, мешками с провизией. Над вокзальной площадью, как над огромным базом, стоял пар, от него индевела одежда, деревья.
Рядом с Леоном стояли маленькая женщина и невысокий худощавый крестьянин в старой, залатанной шубе. Женщина судорожно прижимала к себе уцепившихся за ее платье малышей и негромко причитала:
— Да покидает нас, родимые мои деточки, батенька наш, да повезет он свою головушку на чужую сторонушку…
Дед Струков провожал сына. Старик то и дело нагибался к свежеокрашенному зеленому ящику-сундучку, бренча замочком.
— На гибель гонят, язви их, а детишкам — карточки останутся на память. Эх!.. — с отчаянием махнул он рукой.
На перроне, окруженный толпой, под звуки гармошки лихо плясал вихрастый пьяный человек, задорно выкрикивая:
Эх, пляши, солдат, гуляй,
Шире рот свой разевай,
Схватишь пулю — плюнь вперед,
Смерть солдата не возьмет!
Леон отошел в сторону и обратил внимание, что какой-то гимназист и дама ходили в толпе и раздавали небольшие кульки и медные крестики. На кульках было написано: «За веру, царя и отечество».
Из мягкого вагона длинного эшелона вышел пожилой полковник. Вокруг него засуетились ротные офицеры.
— По ваго-о-на-ам! — раздалась команда.
Площадь зашумела, зашевелилась, запасные торопливо попрощались с родными, взвалили на плечи сундучки, мешки и пошли на перрон.
Леон подошел к сыну Данилы Подгорного. Жена повисла у него на шее и рыдала, а мальчик руками обхватил его за ноги и голосил вслед за матерью:
— Батечка, родненький батечка, не ходи-и!..
Молодой Подгорный, розовощекий, кряжистый мужик, взял его на руки, поцеловал и, смахнув слезу, сказал отцу:
— Не дайте детям по миру пойти, в случае чего, батя.
— Не дам, не дам, сынок! Вертайся сам жив-здоров, — сквозь слезы ответил Данила Подгорный.
Через час погрузка была закончена. Офицеры отогнали народ от вагонов, и эшелон медленно тронулся на север. Женщины подняли крик, толпой хлынули вслед за вагонами, потом побежали. Вместе с ними бежала невестка Подгорного, падала на снег и вновь бежала, таща за руку ребенка. Потом схватила его, хотела показать выглядывавшему из вагона отцу, но поскользнулась и упала.
Леон поднял женщину, взял на руки ребенка.
— Не надо плакать, малыш! Слезами горю не поможешь, — говорил он, и у самого горло сдавило спазмой.
А поезд уходил все дальше и дальше, давая тревожные гудки, разгоняя с пути прохожих, и над головами людей, над станцией, над поселками в лазурное небо катились от него черные, чадные клубы дыма.
Леон задержался у Рюмина и пришел домой около полуночи.
Оксана что-то читала, а Алена слушала ее и вязала скатерть из красного гаруса.
— Еще не спите? — спросил Леон, раздеваясь.
— Уже выспались, — ответила Алена. Она налила воды в таз и занялась приготовлением ужина, а Леон, сняв рубашку, стал умываться.
— Ты на вокзале был? — спросила Оксана. — Говорят, запасные настроены воинственно?
— Не заметил.
— А мы были в городе, на манифестацию смотрели и о тебе вспомнили: если бы ты попался этой толпе со своей листовкой, разорвали бы. Вы что, выступаете против войны?
— Не все, — умываясь, ответил Леон. — А ты что, выступаешь за войну?
Оксана закрыла книгу, положила ее на бамбуковую этажерку.
— В принципе я не одобряю войны, но она началась, и как же можно желать поражения своей армии? В конце концов воевать-то будет не царь, а простые русские люди…
— За что воевать? — спрашивали рабочие у меня сегодня.
— За Россию.
— За Россию ли? — Леон бросил косой взгляд на сестру.
Оксана обратила внимание: не было у Леона прежних больших мускулов, и тело стало белое, точно никогда и солнца не видело. Она вспомнила, каким он приезжал в Новочеркасск искать работу, — упругим, жилистым, загорелым, и отвела от него взгляд.
Леон надел рубашку, причесал волосы, потом достал из кармана привезенное Ольгой письмо Чургина и отдал его Оксане.
Оксана бегло прочитала его и положила на стол.
— Илья ничего иного и не может писать. Для него антинародно все, что делается в России, а не только война. Но Россия — это не только самодержавие, это и народ.
— Мы желаем поражения не народу — это глупо, а трону, самодержавию.
— Вздор. Самодержавие угнетает народ, это так, но лучше пусть сегодня будет победа царя, чем позор поражения России.
Леон покачал головой и сел обедать. Он не ожидал таких рассуждений от Оксаны и разочарованно посмотрел на нее.
— Я думал, ты с другими мыслями вернешься из Петербурга… Не узнаю тебя, сестра… Вижу тебя, а слышу голос Ульяны Владимировны. Помнишь, она спорила тогда с Овсянниковым? Но тот хоть какой ни на есть, а революционер, а ты… Ты монархистка, даже от Яшки отстала.
Оксана высокомерно усмехнулась.
— Я русская женщина, и мне дорога родина. Кончится война, тогда можно будет опять заниматься нашими внутренними делами, — ответила она где-то услышанными, чужими словами и, меняя тон, спросила: — Что передать родным? У меня отпуск, и я решила съездить на хутор.
Леон придвинул к себе кувшин, налил в стакан молока и, отломив хлеба, отпил глоток. Затем спокойно сказал:
— Передай, что мы встретились с тобой холодно, а расстались, как чужие.
Оксана вздрогнула и хотела что-то сказать, но ее перебила Алена.
— И это называется — встретились брат и сестра! Тебе не стыдно, Лева? Ну, на что это похоже! — с укором сказала она.
— Леон, это просто возмутительно! — обиженно проговорила Оксана. — Если мои мысли тебе не нравятся, я вообще могу не говорить с тобой… и не встречаться!
Леон вздохнул и устало поднялся из-за стола.
— Мы сказали друг другу все, сестра… Давайте ложиться спать.
Оксана быстро подошла к вешалке и стала одеваться.
Леон подошел к Оксане, снял с нее шапочку из норки, шубку, отделанную таким же мехом, и виновато сказал:
— Ложись отдыхать, сестра. А завтра я напишу бате письмо.
Он сказал это мягко, бережно повесил шубку на вешалку, а шапочку положил на комод рядом со своей фотокарточкой.
Оксана наблюдала за ним, и у нее проходили обида и раздражение. Понимала она: не нравятся Леону ее. рассуждения, быть может весь ее образ мыслей, но не от злобы на нее он говорил с ней так резко. Любит он ее — пусть по-своему, грубо, но искренне, и, конечно же, не желает ей худа, а хочет видеть в ней единомышленницу.
На следующий день, провожая сестру на вокзал, Леон сказал:
— Ты не обижайся на меня, Аксюта. Может, я погорячился немного. Ты выросла среди богатых людей, и мы по-разному понимаем жизнь. Но я не перестану надеяться, что ты будешь когда-нибудь с нами…
И опять он сказал это мягко, с какой-то грустью в голосе, и Оксане стало жалко его.
— Я не сержусь, брат. Я очень хорошо понимаю тебя, но все же хочу сказать: я не монархистка, но и не социалистка. Я пока сама не знаю, кто я, — искренним тоном проговорила она и взяла Леона под руку.
Когда они проходили мимо квартиры Рюмина, Оксана посмотрела на окна и замедлила шаг: «Зайти или не стоит?»
Леон понял ее состояние и, не говоря ни слова, свернул к парадному квартиры Рюмина.
— Ты куда? — спросила Оксана..
— Мне на минутку надо сюда.
Рюмин, обложившись книгами, писал диссертацию. Открыв дверь и увидев Леона, он удивленно спросил:
— Вот тебе и раз! Ты что, забыл правила?.. — и, заметив за ним Оксану, обрадованно воскликнул: — А-а… Рад, очень рад! Прошу, — широко распахнул он дверь.
Леон строго заметил:
— А ты что, забыл правила — расшумелся?
Рюмин, пропустив Оксану вперед, шепнул Леону:
— Забыл… — и, молодо взбежав по ступенькам, хотел помочь Оксане раздеться, но она сказала:
— Мы на вокзал, Леонид Константинович. Это Леон надумал зайти к вам на минутку.
— Леон?.. Гм…
— А я вот что надумал, Аксюта, — обратился к сестре Леон. — Ты посиди здесь, пока я сбегаю купить кое-что своим. Совсем забыл! — спохватился он и побежал вниз по лестнице.
Оксана и Рюмин, оставшись одни, некоторое время молчали, не зная, с чего начать разговор. Потом Рюмин сказал:
— Оксана Владимировна, зачем вам ехать пятичасовым? — Он достал из жилета золотые часы и раскрыл крышку. — В шесть тридцать идет курьерский, я отвезу вас на вокзал. Раздевайтесь, — предложил он и стал снимать с нее шубку.
Оксана не противилась.
Рюмин ввел ее в кабинет, усадил на диван, а сам сел напротив в кресло. «Скажу все. Сегодня надо объясниться», — подумал он, но слов для объяснения не находилось, и он спросил Оксану об отношении ее к войне.